Живодер
Шрифт:
В один прекрасный день Новгерод Мандельштим решил обиняками попробовать выяснить у Сталина, а не испытывает ли тот любовь к Востерову. В конце концов, подумал он, что может быть страшнее для убийцы, чем чувство любви и привязанности? Мандельштиму пришло в голову, что все поступки Сталина объясняются тем, что он лишен сочувствия; из-за своего нарциссизма он считал, что находится в центре мироздания, а все остальные не имели для него никакого значения, и следовательно, никто, кроме него, не мог испытывать мук и страданий. Поэтому для него, как для диктатора, влюбиться и ощутить еще чью-то значимость было равносильно катастрофе. К тому же это было чревато социальными последствиями.
Его расспросы сводились к тому, что он вынуждал генерального секретаря говорить о трех различных своих ипостасях. Сначала был Иосиф Джугашвили, робкий семинарист с оспинами на лице из Тбилиси; потом народный герой Коба, идеалист, мечтавший о лучшей жизни; и наконец стальной человек Сталин. У Новгерода Мандельштима было одно робкое предположение, что именно ребенок Джугашвили, просочившийся каким-то образом наружу, пытался увести Сталина с того пути убийств, на который он встал. Мандельштим и раньше задумывался, не является ли это причиной того, что и сам он всегда называл генерального секретаря Кобой, обращаясь к толу самому идеалисту, каким тот был до бакинской революции. Мандельштим воображал, что пытается разговаривать со средней ипостасью и играть роль судьи в схватке между ребенком и чудовищем.
Еще во время первых сеансов, когда он спрашивал Сталина о жизни Джугашвили и Кобы, тот признавался в том, что плохо помнит это время. И хотя он держал в памяти структуры всех комитетов, подкомитетов и управлений раскинувшихся щупалец Коммунистической партии, он не мог вспомнить, куда он ходил в школу, как звали его собаку, когда он был маленьким, и первого человека, которого убил Коба, — уж не был ли тот коротышкой с черными усами? Поэтому Мандельштим снова начал расспрашивать Сталина, чтобы возродить его воспоминания о детстве в Гори. Поначалу это вызвало у него обычную отрадную неловкость, но затем он воскликнул:
— Антон! Его звали Антон!
— Кого звали Антон? — поинтересовался Мандельштим.
— Моего пса в Гори звали Антоном, — ответил Сталин и расплылся в жуткой улыбке.
По прошествии этого совместно проведенного часа Мандельштим мог утешаться лишь тем, что Сталин еще не понял того, что идет на поправку. Однако он понимал, что это не за горами, если ему не удастся вызвать регресс у своего пациента.
В течение всего мая они продолжали встречаться каждый день, однако, несмотря на все ухищрения Новгерода Мандельштима, Сталин продолжал поправляться, становясь все спокойнее и спокойнее. И чем спокойнее он становился, тем больше распоряжений о высылках он подписывал. Снова понеслись эшелоны, снова сексоты начали получать приказы, расстрельные команды вычистили свои ружья и снова начали выходить на рассвете.
И вот когда однажды Мандельштима, как всегда, вызвали к Сталину, он вошел в кабинет и обнаружил, что тот пуст.
Мандельштим понял, что это значит; он прождал там час, а затем вернулся в свою комнату.
Спустя некоторое время психиатр попросил своего охранника
На следующий день охранник снова отвел Новгерода Мандельштима в кабинет Сталина. На этот раз генеральный секретарь был на месте, однако он остался сидеть за своим рабочим столом, а не перешел в кресло, как это бывало обычно во время их сеансов. Мандельштим, чувствуя полную безнадежность, занял свое обычное место в кресле и стал ждать, когда Сталин начнет говорить. Наконец тот открыл рот:
— Вчера вместо нашего обычного сеанса я поехал в пекарню за Ленинградский вокзал. И когда рабочие пошли на обед, мне удалось увидеть интересующее нас лицо. И я не упал в обморок, я смотрел на него так, как смотрел бы на любого советского рабочего.
— Значит, я тебя вылечил?
— Похоже на то.
— И ты благодарен мне за это?
Сталин улыбнулся. И Мандельштим поймал себя на том, что тоже отвечает ему улыбкой, — как бы там ни было, следовало признать, что у Сталина была обаятельная улыбка. "Интересно, подумал Мандельштим, может, люди потому и недооценивают это чудовище, что он так обаятелен". В случае Сталина предупредительная система, созданная природой, не работала, как если бы после погремушки гремучей змеи начинала звучать дивная музыка или ярко-красный цвет ядовитых ягод, сигнализирующий об опасности, поблек бы до сочно-желтого.
— Каждый трудящийся великого советского общества выполняет свою определенную задачу, так как он является частью неизбежного процесса пролетарского прогресса. И в нем не может быть и речи о благодарности. Благодарность — это буржуазное чувство, которому нет места в славном государстве трудящихся.
В один из сеансов, месяца за два до этого, когда тревога диктатора достигла своего предела, Новгерод Мандельштим спросил Сталина:
— Коба, а зачем ты всех убиваешь?
Сталин задумался, сочтя этот вопрос достаточно серьезным и обоснованным.
— Потому что они угрожают тому положению, которое я занимаю, — наконец ответил он.
— А что в этом плохого? — поинтересовался психиатр.
— Только я могу быть гарантом продолжения революции.
— Но зачем это нужно? Люди живут в постоянном страхе, Иосиф, на Украине голодают миллионы, лагеря переполнены, охранники теряют человеческий облик.
— Но рано или поздно все исправится.
— Когда?
— Тогда, когда жизнь станет лучше.
И вот теперь, в день их последней встречи, Новгерод Мандельштим напомнил:
— Ты обещал отпустить меня в Америку, если мне удастся тебя вылечить.
И Сталин снова заразительно улыбнулся:
— Ты глубоко заглянул в мою душу, Новгерод Мандельштим. Неужто ты думаешь, что это возможно?
— Нет, не думаю. Так что же меня теперь ждет? Возвращение в лагерь?
— Нет.
— Так я и думал.
Его привязали к стене на залитом кровью дворе Лубянки. Когда во двор вошла расстрельная команда энкавэдэшников с длинными винтовками системы "Мосин-Наган" через плечо под командованием бездарного низкорослого сержанта, Новгерод Мандельштим начал говорить. Солдаты старались не слушать его; бессвязные речи приговоренных вызывали у них неловкое ощущение, потому что те говорили самые невероятные глупости.