Живописец душ
Шрифт:
«Чтобы мужалась!» Лиловый синяк на левой щеке и подбитый глаз вполне объясняют наказ Томаса. Платье на сестре грязное, волосы встрепаны.
– У вас несколько минут, – снизошел к ним надзиратель, закрывая дверь.
Монсеррат стиснула зубы. «Да, я тут, – будто говорила она. – Рано или поздно это должно было случиться. Революция требует жертв». На вид она хранила невозмутимость и спокойствие духа, но, когда Далмау раскрыл ей объятия, сломалась и прильнула к нему, рыдая.
– Не переживай, – пытался Далмау ее утешить. – У тебя уже есть хороший адвокат, он возьмется тебя защищать. – Он чувствовал на своем плече теплое дыхание Монсеррат, всем телом ощущал содрогания от подавленных слез. Далмау
Монсеррат высвободилась из объятий брата и в этой крохотной каморке отошла от него на полшага, глубоко дыша и вытирая нос рукавом.
– Спасибо, – произнесла она еле слышно. – Спасибо, – повторила погромче. Снова задышала глубоко. – Надеюсь, этот адвокат приложит все силы. По тому, как обстоят дела и что на меня уже повесили здесь, мне это потребуется.
– Что ты хочешь этим сказать? Что на тебя повесили?
– Как мама? – перебила его Монсеррат.
– Очень волнуется, если честно.
– Хорошенько заботься о ней. – Видя, что Далмау хочет снова задать вопрос, опередила его: – А Эмма?
Краткие минуты, купленные за те песеты, Монсеррат расходовала, расспрашивая о тех и других, но избегая отвечать на вопросы, которые брат хотел ей задать. Он в конце концов рассердился:
– Не хочешь говорить о себе?
Монсеррат попыталась улыбнуться, и Далмау заметил, какую боль ей причиняет разбитое лицо.
– Не хочу, чтобы ты лез в это дело, – отвечала она. – Томас в курсе, и этот… Хосе Мария, да? – (Далмау кивнул.) – Этот, адвокат, тоже. Они мне помогут. Томас может провалиться в любой момент, его могут хоть сегодня арестовать. Раз я уже здесь, и боюсь, что надолго, – кто позаботится о маме? Ты должен держаться от всего этого подальше, Далмау. Мне нужно знать наверняка, что у вас с мамой все хорошо. И присматривай за Эммой, чтобы она ни во что не вляпалась. Если ты этим не займешься, если у меня не будет уверенности, что с моими все хорошо, тогда тюрьма и правда станет настоящим адом.
– Но что с тобой сделали? – показал Далмау на лицо сестры. – Кто тебя избил?
– Ей досталось хуже, – соврала Монсеррат, лелея надежду, что так и будет в следующей драке с арестантками, которая непременно произойдет.
Дверь отворилась внезапно, даже с какой-то яростью, напугав брата и сестру и толкнув Монсеррат, которая снова упала в объятия Далмау.
– Свидание закончено! – гаркнул надзиратель, сунув голову внутрь.
Далмау поцеловал сестру в здоровую щеку.
– Береги себя. Мы сделаем все необходимое, чтобы вызволить тебя отсюда.
– Девку, которая дралась ногами, до крови оцарапала и искусала солдата? – язвительно проговорил надзиратель. – Необходимое – нет, тебе нужно совершить невозможное, – добавил он и расхохотался.
Далмау стал допытываться у сестры, правду ли сказал этот идиот; очевидно, что Мария дель Мар, подруга Монсеррат, рассказывая матери о том, как задержали ее дочь, часть истории опустила. Монсеррат только потупила взор.
– На выход, черт вас дери! – рявкнул тюремщик.
Не получалось сосредоточиться на рисунках. Все восточные мотивы теперь казались пустыми и преходящими: тростники, цветы лотоса, кувшинки и дурацкие бабочки. Он опоздал на фабрику, но никто ему за это не пенял: все, и дон Мануэль в первую очередь, знали, что молодой художник порой работает до зари. Иногда рассвет заставал его погруженным в ворох набросков и рисунков. Поэтому он не спешил и обрадовался, когда Томас охотно согласился зайти в столовую; Далмау необходимо было повидать Эмму и рассказать ей о произошедшем, а брат проголодался, как и адвокат Фустер, который вернул без малого три песеты из пяти, выделенных на то, чтобы подкупить тюремщика. «Нельзя ли заплатить тому же надзирателю, чтобы он позаботился о Монсеррат?» – спросил Далмау, забирая деньги. Нет. Ни один служащий не станет публично защищать анархистку; убийцу – другое дело… «Убийцу – куда ни шло, – цинично заявил адвокат, – но только не анархистку. Есть риск, что его самого примут за такового или заподозрят в сочувствии движению и арестуют при первой же облаве». И пока эти двое утоляли голод тушеным телячьим языком с артишоками, Эмма на заднем дворе, выслушав Далмау, чуть не лишилась чувств. Юноша вовремя подхватил ее. Эмма крепко прижалась к нему и разразилась слезами.
– Быть того не может, – повторяла она, рыдая в голос. Вдруг вырвалась, оттолкнула Далмау чуть ли не с яростью. – Сучьи дети!
Далмау смотрел, как она мечется по двору среди горшков и мисок, плачет, стонет.
– В бога душу! – выругалась она наконец, растаптывая кучу песка, приготовленную, чтобы драить посуду.
Далмау подошел. Эмма стукнула его в грудь сжатыми кулаками, раз, другой… Он позволил ей выплеснуть гнев. Когда руки у Эммы опустились и безвольно повисли, попытался снова обнять ее.
– Нет-нет, не надо, – противилась она, даже отступила на шаг. – Лучше скажи, что нам делать. Как вытащить ее оттуда? Скажи, что ей не причинят вреда! Обещай мне!
– Адвокат… У нас есть адвокат. Он там, – Далмау показал на столовую, – с Томасом. Он будет ее защищать.
Далмау не мог угнаться за Эммой, которая помчалась со всех ног в столовую, села за стол и забросала Хосе Марию Фустера вопросами, на которые тот отвечал с набитым ртом. Как, когда, почему, что с ней будет… Вдруг установилась тишина, которую ни Томас, ни адвокат не решались нарушить, даже прекратили жевать. Все четверо знали почему. Оставался один вопрос. Далмау не осмелился задать его в тюрьме. Зато Эмма не побоялась коснуться этой темы.
– Сколько лет ей дадут?
Томас отвел глаза, наверное, уже обсуждал это с адвокатом.
– Мы на военном положении, – с усилием промолвил тот. – Монсеррат нарушила приказ генерал-капитана, к тому же, как рассказывают, подралась с солдатом. Нападение на военнослужащего подпадает под военную юрисдикцию, дело не подлежит гражданскому суду. А военные вершат правосудие ужасающе строго.
– Сколько лет? – Эмма требовала ответа.
– Я не знаю. И мне бы не хотелось никого вводить в заблуждение.
Женское лицо с тонкими восточными чертами, печальное: дама вот-вот разразится слезами. Вот что, не отдавая себе отчета, изобразил Далмау, компонуя коллекцию изразцов по японским мотивам. Лицо плоское, ни глубины, ни светотени; лицо, представляющее каждую из трех женщин, которые этим утром рыдали в его объятиях; трех женщин, которых он любил больше всего на свете: мать, невесту и сестру.
– Похоже, эта женщина на грани отчаяния, – отметил позже учитель.
– Да, – только и сказал Далмау.
Дон Мануэль ждал толкования, но не дождался.
– Недурно, – добавил он, думая, что Далмау бросил ему вызов: разбирайся, мол, сам. – Это увлечение европейцев символизмом и японской культурой меня удручает. Рисунки без перспективы, без жизни. Женщина, готовая заплакать, передает чувства, которых лишены другие части коллекции. Что может внести в цивилизацию культура, отрицающая веру в Господа нашего Иисуса Христа? – Учитель несколько секунд провел в молчании. – В любом случае, – заговорил он уже другим тоном, полным воодушевления, – изразцы будут иметь бешеный успех, я это предвижу, предчувствую. Они пойдут нарасхват. Людям нравятся подобные вещи. Хорошо, очень хорошо, поздравляю.