Живу, пока люблю
Шрифт:
Он не падаль? Он жив?
Его бьют по щекам, легко, мягко. Так ласково он пошлёпывал по розовой попке свою дочку, и она поднимала голову. С трудом удерживала её, смеялась.
– Очнись, давай-ка, очнись! Ты в госпитале, тебе сделали операцию. Проснись. Тебе нужно очнуться, а потом спать. – Голос женский, мягкий, Евгений давно не слышал такого доброго женского голоса.
Злые фразы «Чтоб ты сдох!», «В гробу тебя видела!» – сейчас затаптываются словами:
– Пожалуйста, мой хороший, моё дитя, очнись!
Не слова – картинки: ребёнок в руках
Мать вернулась в жизнь?
Под голос матери он всегда выходил из забытья наркоза.
Полиомиелит держал его в постели всё детство – до семи лет. Год проскакал на костылях. А потом операции одна за другой: ему вытягивали ногу, вбивали в неё гвозди, вешали на неё грузы. Боль жила в нём органом, как печень. Кружила голову. И лишь голос матери, слова матери: «Пожалуйста, мой хороший, дитя моё, очнись!» – могли хоть немного утишить эту боль и вывести его из забытья снова жить.
Только почему мать говорит по-английски? И почему боль не в ноге, а в груди?
Поток добрых, так давно не звучавших для него слов, простреливает его, обволакивает всё внутри, тушит боль:
– Ты что стонешь, моё дитя? Сейчас дам тебе обезболивающее. Проснись! Поговори со мной! Надо проснуться!
Не детство. Не мать.
Евгений видит тёмные глаза в сиянии тёмной кожи.
– Слава богу, очнулся! А я уж испугалась, что не добужусь. Милости прошу в жизнь! – И почти без перехода: – Фонари не горели. Ворота базы не закрыли. Фургон без водителя съехал на дорогу, перегородил её, из-за шторма ты не заметил. Хорошо, добрые люди увидели твою машину и фургон, вызвали полицию и «скорую помощь».
Переулок, оказывается, обитаем.
– Я твой лечащий врач, меня зовут Тамиша. Сейчас подошлю сестру, она поможет тебе, а я зайду позже.
– Не уходи, – просит Евгений. Язык не слушается, слова сваливаются в ватный ком. – Мой клиент. Позвони. Не уходи, говори.
Лицо её разбегается к вискам в улыбке. Женщина гладит его по щеке, и почему-то у неё из глаз выкатывается по слезе. Она смахивает их, говорит:
– О своём пассажире не волнуйся, к нему послана другая машина, номер фургона записан. Сейчас ещё длится ночь. Разбираться будут завтра. Тебе нужно спать. Я вернусь к тебе через пару часов, когда ты проснёшься.
«Я жив». Эти слова и тёмное светлое лицо покачиваются перед ним, расплываются в поблёскивающие волны моря. Эти волны и волны тёплого воздуха баюкают его, он спит, спит глубоко, как спит маленький ребёнок, у которого нет никаких обязательств, беспечно, беззаботно, бездумно, и благодарность к женщине, к её рукам, к её голосу, к её словам – единственное ощущение сна.
Потом пробуждение.
Снова она у его постели. Снова она гладит его по щеке.
Сколько ей лет? Сорок? Пятьдесят? Она его ровесница?
Лицо её всё время меняется: из улыбки в слёзы, из радости в жалость к нему, без перехода. И она говорит с ним:
– Был полицейский, составил акт, он вернётся через пару часов. Сказал, чтобы ты вызвал своего адвоката. Я дала моё заключение. Я приду к тебе завтра. Моя смена закончилась. Ты не хочешь известить жену?
– Нет! – воскликнул Евгений раньше, чем она договорила. «Жену». – Ни в коем случае. Я не хочу. У меня нет жены. Нельзя её звать. – Он устал от своего монолога и закрыл глаза.
– Не хочешь, и не надо. Твои вещи в шкафу, документы в тумбочке. Всё, что было в машине, здесь, не волнуйся. Хозяин занимается машиной. А ты спи, тебе нужно восстановиться.
И он послушно закрывает глаза.
Питание и обезболивание идут через руку, кислород поступает через нос.
А об Олеге, хозяине машины, соотечественнике и кровопийце, он забудет. Забудет о неисправной машине, под которой больше лежал, чем ездил, забудет о своём бесправии в Америке – ни статуса, ни страховки, ни праздников…
Он плыл всё дальше от берега. Солнце только вставало. И он плыл к солнцу по солнечной дорожке. Разлетались по воздуху и воде лучи, слепили.
Ещё не было Веры в его жизни. Была Елена.
Она была рядом с ним с его восьмого класса. На вечерах, на переменах, торчала у них в классе, учила желающих играть на гитаре.
Они – почти ровесники, Елена на полгода старше. Но учился он на класс ниже.
Их классная руководительница раньше была классной у Елены, а в том году взяла их класс. Елена приходила к ней, а значит, и к ним. Она прижилась в их классе, как приживается замёрзшая птица в тепле приютившего её дома.
Евгений садился рядом с ней, из её рук брал гитару и старался в точности повторить её движения. Он ловил её голос, мелодию, запах незнакомых цветов и пел ей в тон: «Две холодных звезды голубых…»
У Елены глаза – золотистые. И ничего больше он не знает о её внешности. Звёзды вместо глаз и хрупкость.
Он плывёт к солнцу.
Это он врёт. Она вовсе не хрупкая. Она может идти сколько угодно часов. По городу. По лесу. По сквозному полю. В первый год учительница повела их в поход. И Елена пошла с ними. Все парни их класса под рюкзаками и ветром согнулись в три погибели, затянулись шнурками курток, а она словно под солнцем, словно без ветра, камышинка, даже не поёжится. Идёт впереди всех и во всю глотку читает стихи.
Стихи живут в ней воздухом.
Вторая школа переломила его жизнь. По словам Елены, переломила и её жизнь.
Дискуссионный клуб, факультативы по зарубежной поэзии и литературе, на уроках – поэзия Гумилёва, Мандельштама, Цветаевой… ещё мало известных массовому читателю (в те годы всё это довольно большая смелость!). На уроках – романы Достоевского, тоже только что пришедшие к советскому читателю.
Петрович, директор, с ними играет в футбол, к нему можно зайти просто поговорить. Однажды мячом Евгений засветил Петровичу в глаз, очки разбил. Бог миловал – глаз остался цел, а Петрович не рассердился.