Живут три друга
Шрифт:
Тонкие губы Павла тронула легкая, еле заметная усмешка, он не ответил. Я заметил его усмешку, тут же смекнул: "Что-то держит на уме".
– Твердо решил завязать?
– спросил я его в упор, как друга.
– Ты же видишь - еду с вами.
Опять на губах усмешечка.
Я понял, что мы хоть и "кореши" с Павлом, но много воды утекло с тех пор, как сидели на Матросской Тишине, и теперь он смотрит на меня, как на "легаша". В самом деле, сколько минуло лет, как мы не виделись? У него, небось, не одна новая судимости появилась? Вот в "Соловках" загорал. Я сам не так давно отбыл наказание
– Дружка нашел?
– спросил меня Смилянский:
от него не ускользнула наша встреча.
– Как у него настроение? На уме, говоришь, что-то держит? Следи.
Отдаю под твою ответственность.
Я и без наказа Смилянского решил не спускать глаз с Павла. Когда-то мы крепко сошлись, и мне было бы жаль, если бы он не поверил в то, что можно начать совсем новую жизнь, и попытался бы убежать с дороги. Себя я чувствовал, как человек, который уже совсем тонул, захлебывался и был схвачен за волосы, вытащен из водоворота на песочек, ожил. От души я желал и всей партии освобожденных сбросить груз прошлого и стать на трудовую дорогу. Особенно, конечно, людям, которых знал, корешам по прошлой горькой жизни.
– Какой у тебя был срок?
– спросил я Павла.
– Красненькая.
– Ого!
– покачал я головой.
– Ничего.
"Красненькая", или "червонец", это было десять лет заключения, крайняя мера перевоспитания в ту пору. Если преступник не исправлялся и после такой "строгой изоляции", вновь начинал воровать, грабить, то за очередное "дело" следовали "три золотника свинца", как говорили блатные. Закон гласил так:
упорно не хочешь работать, как все граждане Советского Союза, вредишь? Значит, ты враг и пощады не жди.
От Кеми идет железная дорога. Нам были предоставлены два пассажирских вагона. Мы погрузили партию и... прощай, Белое море, святой Соловецкий монастырь, железные решетки! Поезд покатил нас в Петрозаводск - столицу Карелии.
– Все!
– подытожил кто-то.
– Теперь мы уже не "монахи"!
– Но и не вольные птахи!
Видно, мало кто из будущих коммунаров верил, что он свободен.
Для начала мы хорошо накормили всю партию освобожденных. Каждому выдали по буханке белого хлеба, по целому кольцу колбасы; ешь от пуза, поправляйся после тощих тюремных харчей, почувствуй сразу то, что с тобою произошло. Вагон наш покачиватся, все девяносто восемь человек сидели, ели, пили чай, оживленно разговаривали. За окном бежали заснеженные ели, березы, бревенчатые избы, высились сугробы, в окошки заглядывало солнышко.
Мне приходилось мотаться по всему вагону, подсаживаться ка скамейку то в одном купе, то в другом, завязывать беседу, отвечать на сотни вопросов о Болшевской трудкоммуне. Освобожденные интересовались буквально всем: какое общежитие, приварок, условия работы на фабриках, оплата труда. Чаще ж всего спрашивали, сильная ль охрана.
– Смотря по человеку, - отвечал я весело.
– У кого совесть есть да еще умишко в черепной коробке - сильная. Не убежит.
– Ну, конечно, - кивнул Смирнов, сделав вид.
будто вполне поверил мне, и подмигнул соловчанам.
– Коммуна ОГПУ и ни одного агента с винтом [Винт - винтовка]? Птички летают?
– Точно.
Вокруг хохотали, считая, что я ловкач и остряк.
Часа два спустя ко мне подошел Смилянский. Воспитателей своих мы, коммунары, любили. Многие были участниками гражданской войны, настоящими коммунистами. С нами воспитатели держались и как наставники, и как старшие товарищи. Смилянский был высокий, черноволосый, с быстрым, проницательным взглядом черных глаз, четкими движениями: в нем чувствовалась военная выправка. Носил он костюм защитного цвета, хромовые сапоги, всегда отлично начищенные.
– Корешок-то твой, Николай, в самом деле что-то задумал, - сказал он мне.
– Сейчас ко мне тут один паренек подходил. Говорит: Смирнов почти ничего не ел, а хлеб и колбасу спрятал под подушку своей постели. Он на второй полке едет. Не зря, а?
– Точно, - не задумываясь ответил я.
– Все с удовольствием подзаправились. Понимаешь? Идем-ка к нему.
– Только, Ефим Павлович, не надо показывать, что мы заподозрили. Я Павла хорошо знаю. Очень волевой. В блатном мире у него высокий авторитет. Он домушник, семь судимостей, на воле тысячами ворочал. Что решил, то сделает!
Как бы прогуливаясь, мы со Смилянским вошли в купе, где ехал Павел Смирнов. Там мы застали Алексея Погодина: в руках у него была буханка хлеба и кольцо колбасы. Все это приношение он протянул Смирнову.
– Ты чего это не ешь?
– спрашивал Погодин.
– Думаешь, до Москвы больше кормить не будем? Поправляйся.
Павел густо покраснел и быстро, проницательно глянул на Погодина, на меня, воспитателя.
– Зачем мне?
– сказал он, улыбаясь, спокойно, чуть разведя руки. Просто аппетиту не было. Сами понимаете... большое возбуждение. Я и сунул колбасу под подушку. Через часок сяду и наверну.
А глаза его - зоркие, холодные, сказали: следите за мной? Ловите? Не на простачка напали.
И я окончательно убедился: Павел задумал побег из поезда.
Наступила ночь, я прилег в своем купе на нижнюю полку, заложил руки за голову. Поскольку весь вагон был занят соловецкими "пассажирами", двери с обоих концов заперли на ключ, так что ночью из них едва ли кто мог сбежать на остановке. Можно было спокойно отдохнуть до утра, но мне не спалось. Как за подмороженным окном мелькали ели, редкие огоньки деревень, так и передо мной мелькала моя пестрая, беспокойная жизнь. Давно ли я сам был в положении моего старого кореша Павла Смирнова?
Сам я москвич, детство провел на Проточном гереулке у Смоленского рынка: до Октябрьской революции здесь всегда ютилось мелкое ворье, бродяги, пропойцы. Рядом находился Рукавишниковский приют, который вернее было бы назвать тюрьмой для малолеток. У меня там было полно дружков. С ними я шнырял по толкучке, приучился воровать. Только что кончилась гражданская война, в стране свирепствовала разруха, работу найти было негде, подростки моего возраста безрезультатно околачивались на бирже труда. А соблазнов было много, в стране разрешили частную торговлю, магазины, палатки были завалены костюмами, отрезами материй, сластями, нэпманы раскатывали на рысаках, старые барыни вынули запрятанные браслеты, серьги, из ресторанов зазывно звучала музыка. Новоиспеченным буржуям можно нас грабить, а нам их нельзя?