Живые цифры
Шрифт:
— С пуста платить лучше, чем не с пуста? — чувствуя, что я вместе с своим собеседником, после его последних слов, как бы поднялся от земли к небу и нахожусь в воздушном пространстве, — спросил я его с удивлением и с удивлением же услышал еще более веселые слова:
— Бесподобно хорошо с пус та– то платить!..
— Постой! — сказал я, чувствуя как бы головокружение от высоты подъема над земной поверхностью, — ты говоришь, с пуста платить лучше? То есть платить, не получая земли?
— Это самое!
— Почему же так? Ведь землю ты мог бы отдать в аренду?..
Воздушный человек засиял радостью:
— Да она болото у нас!..
Этот ответ опять как бы приблизил нас к земле.
— Болото!.. Но почему же все-таки тебе выгодно платить и без болота? Чем оно тебе мешает?..
— Да не дай бог к нему касаться, к болоту-то!
— Ты и не касайся!
— Не касался бы, так оно касается! Возьми-ко я болото —
И опять мы оба очутились в воздушном пространстве. Теперь уж и я видел совершенно ясно, что платить за пустое пространство и даже в двойном количестве — вещь чрезвычайно приятная.
Но потребность возвратиться на землю заставила меня сделать моему собеседнику еще один вопрос:
— А все-таки куда же ты денешься?
Лицо веселого воробья призадумалось. Подумал он и сказал:
— Боровицкие мужики звали в Питер… в балет служить…
— Куда?
— В театр… По балетной части… Машины двигать… Например, рассказывали, ежели море, так под холстиной сидеть надо, руками ее бить, толкать, чтоб волнами оказывало перед публикой… Работа легкая! адрес одного балетчика у меня при себе… Только вот капиталу нет нисколько!..
Итак, у воздушного существа оказалась возможность карьеры. При помощи начальника станции можно было помочь ему уехать в Петербург с товарным поездом. Но уже одно то, что у этого человека, несмотря на его полную воздушность и отчужденность от всего земного, оказалась возможность какой бы то ни было карьеры, положения — он уже не мог мне служить материалом для разрешения моей задачи. Воздушность, отличавшая это существо вообще от всякой связи с человечеством, конечно, весьма близко напоминала о нуле, о чем-то во всех отношениях неосязаемом и неуловимом; но раз это неуловимое может хотя и в мечтаниях приткнуться куда-нибудь и как-нибудь в ряды человеческого общества, оно уже не целое, а непременно дробь и, следовательно, удовлетворяя одной половине определения мнимой величины, «нулю», вовсе не удовлетворяет другой ее половине и, следовательно, не может быть полезным в моих изысканиях.
И долго я так бился с мучившей меня задачей без всякого успеха. Какие бы воздушные, почти мнимые существования ни встречались мне в деревенской жизни, во всяком случае они оказывались дробями, то есть величинами совершенно определенными. И я решительно не знаю, каким бы образом мог я выбраться из моего затруднительного положения, если бы одно совершенно случайное обстоятельство не выручило меня из беды.
Неожиданное обстоятельство это заключалось в том, что я, деревенский обыватель, глаз которого привык видеть только мужика, бабу, деревенскую скотину, соломенные крыши, рваные полушубки, ухо которого привыкло слышать только речи, вращающиеся около слов «никаких способов», и мысль которого привыкла руководствоваться в понимании окружающего единственно упованием на бога, — я, захолустный человек, вдруг, по щучьему велению, очутился в один скучный зимний вечер в самом высшем обществе, в обществе самых благоухающих человеко-цветов, совершенно недеревенского строя жизни, там, где «венец творения» имеет полную возможность чувствовать себя действительно венцом, последним словом культуры, любимым ее детищем, холеным и изобильно питаемым во всех отношениях. Словом, из одного мира — нужды, податей, навоза и соломы — я перенесся в мир довольства, богатства, шелка, блеска и всякого рода радости.
Сделалось это, повторяю, совершенно случайно. Мне давно советовали прочитать наделавший шуму «Роман графини», напечатанный в «Неделе» (№ 11 за 1887 г.); говорили, что вообще — «необыкновенно». Пьяный аптекарь в уездном клубе весь вечер неумолчно вопиял: «Превосходно! дьявольски великолепно!» И вообще вся полупьяная уездная братия размякла, разнежилась и, пожалуй, даже раскисла от каких-то неведомых ей ощущений, познакомившись с содержанием этого любопытного произведения. Словом, возбуждение умов по случаю появления в печати этого романа было так велико, что я не раз хотел было приняться за его чтение. Но деревенский недосуг, «то то, то другое», эти невидимые, неслышимые, неосязаемые истребители наших дней, месяцев, годов, десятков лет, а в конце концов и всей нашей жизни — долго не допускали меня до выполнения моего намерения. Наконец тоска в поисках за фактами для объяснения не поддающейся никакому объяснению мнимой величины до того доконала меня, что я, единственно из прямого желания забыть свои бесплодные мысли, схватился за желтенькую книжку и с первых же строк почувствовал, что я уже не в деревне, а как бы на ковре-самолете очутился в неведомой стране.
Положим, что страна эта показалась неведомой мне, быть может, по причине моей деревенской объюроделости — пусть так; но я должен сказать, что кроме объюроделости, ставящей захолустного человека
Графиня, героиня романа, показалась мне именно замечательнейшим образчиком всестороннего проявления и удовлетворения желаний, стремлений и обязанностей полного, целого человека ее пола в теперешних условиях жизни; немудрено, что я, насмотревшись в жизни на разные человеко-дроби, на всевозможные искалечения человеческого существа, естественно, был рад, читая роман, смотреть на этот широко и разнообразно живущий образ человеческий и… конечно, в конце концов «подсчитать» всю эту «всесторонность», из проявлений которой слагается прекрасный образ человеческого «целого».
Не знаю, можно ли при настоящих условиях жизни найти другой подобный образчик цельного и полного существования, как тот, который выставлен в романе графини. «Любящий меня муж, — пишет она о себе (стр. 65), — близкие родные, некоторые друзья такую мне жизнь устроили, что я сомневаюсь, есть ли на свете еще другая женщина счастливее меня в этом отношении». И точно, господь наградил героиню романа всем, что только было в его божеской власти. «Я румяна и бела» (стр. 59), «молода и хороша…» «Я знаю, что в свете для многих, как женщин, так и мужчин, я — то, что в басне виноград для лисицы» (стр. 64). Довольно, впрочем, и этих двух примеров, чтобы видеть, что, точно, господь наградил ее. И во всем романе, там и сям, неумышленно, сами собой сказываются признания в собственных достоинствах, из которых видно, что они не выдуманы, а точно есть, в подлинном виде. «Моя небольшая, живая фигурка, да еще в моей чудесной комнатке в китайском вкусе, положительно ничего страшного не имеет…» (25). Чего уж страшного? Дай бог всякому! Видно, что человек, который так говорит сам о себе, счастлив уже просто потому, что он так счастливо создан. Но этим счастьем «от бога» счастье героини не исчерпывается. Есть у ней, также от бога, муж. «Он очень, очень высок, глаза черные, волосы, усы и борода черные с проседью, вообще его представительная фигура невольно бросается в глаза; к тому же он замечательный лингвист, владеет всеми мертвыми и живыми языками» (47). Как видите, и муж тоже такой, что дай бог всякому! «Ура! — пишет счастливая графиня, — мой муж приехал! Если бы вы видели, как этот высокий, высокий, полный, полный мужчина подхватил меня на руки, как перышко, а сам весь дрожит, слезы на глазах. Когда приезжает, верите ли, не наглядится на меня, на детей. Уверяет, что красивее, изящнее меня женщины не знает, что дети — не дети, а амуры» (27). То есть просто поглядеть-то на них на двоих с детьми — душа радуется! Нет такой прихоти, которой бы этот бесподобный муж не исполнил. Любила она, графиня, чтобы у ней под подушкой коробка конфет лежала постоянно, а тетки-старухи постоянно таскали эту коробку из-под подушки, говорят: «зубы портятся». Пожаловалась она мужу, и теперь у нее под подушкой постоянно лежит не одна, а две коробки. «Муж велел, и никакие фрейлины в мире (старухи-тетки) не смеют их брать!» (28). За таким мужем жить — что за каменной стеной, это всякий скажет. И живет графиня с мужем — лучше не надо. «Мы с ним примерные супруги: ссор у нас не бывает, он меня любит, балует, я его слушаюсь, все обстоит благополучно» (11). Обыкновенно день проходит таким образом:
«В 10 часов встаю, вожусь с детьми до 12, в 12 — „luncheon“, за которым обязательно ничего не ем. До 3-х — всевозможныезанятия; в 3 — „luncheon“ настоящий. После него — обязательная прогулка с детьми и их „governess“ в коляске или карете; иногда я их отвожу и продолжаю сама скитаться или возвращаюсь домой с ними и принимаю посещения; есть некоторые очень интересные, но другие — чистое наказание. В 6 часов — обед с церемониалом; мои тетки, или, вернее, церберы в юбке, выползают на свет божий; обыкновенно еще заходят двое-трое; муж часто отсутствует — в клубе пропадает; детей тоже нет, они обедают наверху в „nursery-room“. После обеда такое разнообразие во времяпрепровождении, что мне и не перечислить всего.Скоро балы начнутся; теперь их пока нет. Езжу часто в театры, концерты, на симфонические и квартетные вечера, на званые вечера, и у себя принимаю. Тихие вечера мне редко выпадают, а только именно таким доктор приписывает благотворное влияние на мою болезнь… Но где же, где мне раздобыть этих тихих дней и тихих вечеров? Благодаря моей живости я успела стать вне стеснительной рамки условий моей жизни и опять-таки только сравнительно, да, наконец, мне нравится волноваться. Я усердно занимаюсь делами благотворительности, пою, кормлю, одеваю массу старух».