Живые и мёртвые
Шрифт:
Э. Дюркгейм, посвятивший изучению природы и функций религии свою последнюю книгу «Элементарные формы религиозной жизни» (1912) [356] , показал на примере тотемических верований австралийских аборигенов, что в религиозных символах люди всегда поклоняются обществу, и фактически приравнял «религиозное» к «социальному». Для Дюркгейма религиозные символы являются репрезентациями коллектива; ритуалы, поддерживающие эти репрезентации и связанные с ними интенсивные коллективные чувства, фактически поддерживают и стоящее за ними общество. При этом общество понималось как особый порядок реальности, автономный по отношению ко всем другим. (Есть основания предполагать, что такое его понимание было отчасти продиктовано вненаучными соображениями, связанными с необходимостью выделения для социологии особого предмета, институционализации социологии как самостоятельной науки и т. п.)
356
Наиболее полная подборка фрагментов этой
Дюркгейм, однако, никогда не проводил полевых антропологических исследований и строил свою трактовку австралийского тотемизма на книжном материале. А.Р. Радклифф-Браун на основе интенсивного исследования андаманцев и австралийских аборигенов пересмотрел и углубил ряд идей Дюркгейма, в частности о социальной обусловленности религиозных представлений. В работах Радклифф-Брауна «Жители Андаманских островов» (1922), «Социальная организация австралийских племен» (1948), ряде специальных статей, посвященных тотемизму, и его программной статье «Религия и общество» (1945) социально-структурная основа австралийского тотемизма была конкретизирована как система кланов (см. выше), и тем самым было показано, что система тотемических ритуалов укрепляет и поддерживает важную составную часть системы родственных отношений, образующей у австралийских аборигенов «каркас» социальной структуры. Кроме того, Радклифф-Браун попытался несколько конкретизировать понятие «коллективных чувств» (чувств, создаваемых и поддерживаемых ритуальными действиями), выделив среди них как главное «чувство зависимости»; вместе с тем, он оставался в рамках «социологизма» и рассматривал эти чувства как социально воспитываемые и не данные от рождения.
После того, как в антропологии были предприняты попытки структурного истолкования «примитивных» религий, вполне логично было попытаться проанализировать подобным образом и христианство, что Уорнер и сделал. Пытаясь нащупать линии социальной обусловленности христианских символов, он сосредоточил свое внимание на структуре элементарной семьи, поскольку в сложном современном обществе она остается важнейшей — если не единственной — группой, аналогичной сплоченным «примитивным» группам по таким параметрам, как совместное проживание, наибольшая интенсивность и непосредственность взаимодействий и взаимосвязей между членами, глубина связывающих их чувств и т. п. Структурирование семьи на составляющие ее отношения («муж—жена», «отец—сын» и т. д.) как раз и позволило Уорнеру дать те интерпретации, с которыми читатель может ознакомиться в части IV.
Вместе с тем, если в случае кланов или возрастных категорий еще можно рассматривать социальные определения отношений как особую автономную реальность, то в случае семьи их почти невозможно отделить от биологически обусловленных чувств. Для Уорнера семья — не социальная абстракция, а всегда конкретная группа организмов вида Homo sapiens. И той реальностью, которая находит отражение и выражение в христианских символах, является семейная система как физически реальная сущность со всеми включенными в нее видовыми взаимоотношениями и чувствами. Акцентируя роль видовой жизни в своей интерпретации христианского символизма, Уорнер фактически демонтирует дюркгеймовский «социологизм» и — хорошо ли это или плохо — выходит в более широкую систему координат, аналогичную парсонсовской. Однако этот скачок Уорнера вряд ли можно объяснить просто отказом от «социологизма» (учитывая, например, теоретические интенции других глав). Скорее, правильнее было бы определить это так: «социологизм» занимает в широкой системе координат Уорнера свое особое место, наряду с другими линиями объяснения, в качестве одного из возможных аналитических способов истолкования, применимость которого зависит от выбранного объекта исследования и постановки задач. У самого Уорнера, правда, подобных формулировок найти не удастся. Впрочем, в азарте реальных исследований его, кажется, не особенно заботили рефлексии по поводу методологических скачков собственной мысли.
Письменность, приватный знак и автономный человек
Еще один момент, на который хотелось бы здесь обратить внимание, — это, на первый взгляд, несколько странные для структурного функционалиста натуралистического склада экскурсы в «феноменологию сознания», содержащиеся в некоторых параграфах уорнеровской книги, где рассматривается «приватный знак», т. е. представление, явленное индивиду на «экране» его индивидуального сознания и вызывающее его реакцию. В данном случае несомненно влияние Дж. Г. Мида и социальных психологов Чикагской школы, идеи которых Уорнер тоже попытался интегрировать в свои теоретические интерпретации.
Процесс приватизации знака, фактически эквивалентный развитию сознания и индивидуальной автономии, Уорнер связывает с письменностью (см. параграф «Автономное слово и автономный индивид»). С его точки зрения, именно отделение письменного знака от физического голоса — а тем самым и от носителя этого голоса (вождя, жреца, главы рода) — и последующее историческое развитие массового тиражирования письменных знаков создают условия для освобождения человека от племенных и семейных уз, развития индивидуальной автономии и эмансипации сознания. Утрачивая зависимость от голоса (и физически соприсутствующего тела), который в условиях устной культуры является единственным носителем культурной традиции и источником жизненной ориентации, индивид получает возможность физически покинуть свою родную группу и развить неведомую раньше «уверенность в своих силах». На каком-то этапе западной истории высшим воплощением автономного человека становится протестант, общающийся с Богом один на один; во второй половине XX в. им становится лидер крупного бизнеса — преуспевающий мобильный человек, который освободился от уз родительской семьи (и тем самым от ее социального статуса) и, как говорит Уорнер, «и буквально, и духовно ушел излома» [357] . Что касается протестантизма, то, в частности, именно с освобождением автономного протестанта от внешних знаковых форм Уорнер связывает художественную бедность протестантского культа.
357
Warner W. L. The Corporation in the Emergent Society. P. 51.
Уорнеровский анализ связи между индивидуальной автономией, письменностью и эмансипацией сознания (как может убедиться читатель, незаконченный и неполный, недостаточно нетривиальный) имеет некоторые параллели в исследованиях лидера Чикагской школы социологии Р.Э. Парка [358] и канадского социолога М. Маклюэна [359] .
Тенденции развития символизма в современном сложном обществе
358
См., например: Park R. E. Human Migration and the Marginal Man // Park R. E. Race and Culture. Glencoe, 111.: The Free Press, 1950. P. 345-356.
359
Cm.: McLuhan M. Understanding Media. L.: Routledge and Kegan Paul Ltd., 1964.
И последняя тема, на которой здесь хотелось бы остановиться, — это выделенные Уорнером в книге «Живые и мертвые» общие тенденции развития символическим систем в сложном обществе. Их две. С одной стороны, по мере дифференциации и обособления отдельных систем деятельности (в том числе в рамках разделения труда) и формирования новых структурных группировок складываются дифференцированные символические системы, дающие партикулярные «символические языки» этим новым группам, поддерживающие их внутреннюю солидарность и обособляющие их от всего остального общества. С другой стороны, параллельно этому процессу происходит формирование обобщенных символических систем, поддерживающих более широкие круги солидарности, вплоть до солидарности общенационального сообщества, которое, как отмечал Уорнер в своих последних работах о «великом обществе» и крупных корпорациях, все более вытесняет по своей значимости локальные сообщества. Эти обобщенные символические системы выстраиваются, разумеется, из простых, элементарных символов; в противном случае они просто не могут апеллировать ко всем и каждому. Это широкие политические идеологии, упрощенные мифологические версии истории, символы массового искусства и средств массовой информации и т. д. Конкретный материал, приводимый Уорнером в первых четырех главах книги, может рассматриваться как развернутая иллюстрация данного теоретического положения. Обе тенденции являются естественными, необходимыми и равно важными. Искусственное подавление первой несет угрозу тоталитаризма, поскольку именно частные и обособленные символические системы поддержи вают в обществе свободу и индивидуальную и групповую автономию; искусственное подавление второй ведет к распаду социальной системы на сегменты. При всей простоте этого тезиса, из него вытекает множество следствий, имеющих непосредственное отношение к жизненно важным для нас социальным и культурным проблемам.
Ирония судьбы: на пути в забвение?
Представляя идеи Уорнера преимущественно в позитивном ключе и не останавливаясь на слабых местах его воззрений, которые, безусловно, есть, мы исходили из твердого убеждения, что начинать знакомство с новыми идеями (а Уорнер большинству отечественных читателей неизвестен) с их критики — не самая лучшая интеллектуальная традиция, доставшаяся нам в наследство от нашей недавней истории.
Между тем, в свое время реакция коллег на идеи Уорнера была очень противоречивой и неоднозначной: от восторга, чуть ли не обожания, до нескрываемого скепсиса, пренебрежения и отвержения. Отчасти такое их восприятие было обусловлено непрозрачной уорнеровской манерой представления материала, отчасти — поверхностным восприятием того, что он говорил, научной публикой, для которой привычные слова «структура», «функция» и прочие выражения из лексикона социологии XIX века превратились в истертые монеты, набившие оскомину и почти ничего уже не значившие. Язык, которым пользовался Уорнер, фактически стал маской, скрывающей смысл его научной работы. Иногда Уорнер, похоже, и сам попадал в его завораживающий плен. Особенно это чувствуется в его поздних трудах.
Уорнер — переходный мыслитель, и его противоречивость является в некотором роде отражением противоречивости той эпохи, в которую ему довелось жить, и противоречивости социальных наук середины века, усиленно занимавшихся ломкой старого научного языка, мешающего схватыванию новых социальных реалий. Уорнер одной ногой прочно стоит в XIX веке (по крайней мере, на уровне научного языка). Другой же ногой он вступает в XX век; иначе не объяснить, почему от его исследований прямая дорога вела в направлении микроанализа повседневных взаимодействий, этнометодологии, изучения невербального поведения.