Живые люди
Шрифт:
Форелья туша была уже выпотрошена и обмазана солью; порывшись где-то в недрах нашего истощившегося багажа, Ира вернулась с комком мятой, криво обрезанной фольги; он был небольшой, и его едва хватило на то, чтобы соорудить неказистый, нескладный кулёк, в который мы завернули рыбину (Марина снова запричитала «никаких специй, даже перца нет»), а потом стремительно разбросали снег с давным-давно не использовавшегося кострища и развели огонь.
Крепкие березовые поленья обещали гореть не меньше сорока минут, прежде чем превратиться в угли, пригодные для того, чтобы доверить им нашу драгоценную добычу, – но возвращаться в дом не хотелось. Было страшно разрушить хрупкий праздничный настрой, случившийся так неожиданно, так вдруг, и поэтому все мы – даже дети, даже пёс – остались
– Выпить бы сейчас чего-нибудь. У нас совсем не осталось?
– Не может быть, – усомнилась Ира, – наверняка у папы заначено где-нибудь. Я сейчас.
Она вернулась минут через пять – боком толкнула дверь и торжествующе помахала изрядно уже початой бутылкой, в которой плескалось прозрачное, ядовитое; в другой руке её, ушками наружу, радостно топорщились четыре фаянсовые кружки.
Идея пить спирт, не разбавляя, мгновенно потерпела фиаско – после первого же глотка Марина задохнулась, закашлялась, выплюнула обжигающую жидкость себе под ноги и убежала в дом, чтобы через мгновение вернуться с чайником, полным кипяченой воды.
– Коктейль, – объявила она, улыбаясь, и мы подставили кружки под облупленный эмалированный носик. – За нас, – сказала она потом, задрав свою кружку над головой, маленький потрёпанный римлянин, приветствующий своего цезаря; и я не могла не вспомнить день, когда умерли телефоны – в самом начале эпидемии и Леня с Мариной, наши нелюбимые, заносчивые соседи, впервые сидели в нашей гостиной, ожидая, пока я переведу им новости CNN, и то, какая она была тогда – холёная, холодноватая профессиональная жена с идеальной причёской и непогрешимым маникюром, безупречная, несимпатичная.
– За нас, – повторила я вслед за ней и протянула вперёд кружку, по которой она немедленно, залихватски хлопнула своей.
Час спустя мы всё так же сидим вокруг огня, четыре женщины, уставшие от молчания, неспособные больше испытывать нелюбовь, спирт шумит у нас в головах, в кровеносной системе, наполняя лёгкие мягким пламенем, и одиночество, к которому оказалось невозможно привыкнуть, тает и истончается с каждым следующим глотком. Забытая рыба замерзает в своей фольге, не дождавшись обещанных углей, – есть расхотелось, и угли больше нам не нужны. День закончился – голубые прозрачные сумерки с каждой минутой становятся гуще, небо меркнет; мы понемногу скармливаем костру приготовленные для ужина дрова – просто ради тепла, ради неярких красных теней, смягчающих наши измученные лица, ради мимолетной хрупкой искренности, превратившей нас в случайных, безнаказанных, анонимных попутчиц. Искренности, которую страшно разрушить резким движением. Неповоротливая опустевшая планета тяжело, неравномерно вращается под нами, вокруг нас, временами уплывая из-под ног.
– Иму… мму… иммуно-ло-гическое бес-пло-дие, – выговаривает одна из нас с усилием, и это неважно – которая, потому что у нас нет сейчас имён, как нет и боязни сказать что-нибудь лишнее; мы четыре долгих месяца, кажется, не говорили совсем – как можно молчать столько времени? – и теперь смертельно рады этой возможности, мы подаёмся вперёд и слушаем, внимательно, жадно, готовые впустить в себя историю.
– Иммунологическое, – повторяет она еще раз, уже чётче, при этом лицо у неё брезгливо морщится, а уголки губ опускаются вниз, как если бы это слово на вкус было горьким, горше лаймовой корки. – У тебя всё в порядке, – говорит она. – У тебя чудесная здоровая матка, способная к деторождению. Твои тазовые кости идеально расположены и не вызовут лишних проблем при родах. Твоя система воспроизводства работает как часы. Ты можешь забеременеть от кого угодно, кроме собственного мужа, – говорит она, – потому что твоё тело, безупречная машина по производству младенцев, по какой-то причине безжалостно атакует именно его семя – только его семя, больше ничьё. Иногда это происходит сразу, иногда – спустя три месяца, когда ты уже почти привыкаешь к мысли, что внутри тебя кто-то есть, и спишь, обняв руками живот, только после второго раза ты уже не торопишься радоваться и принимать поздравления, ты вообще никому не рассказываешь и ходишь, обращённая вовнутрь, прислушиваясь, уговаривая; если бы это помогло, ты с готовностью вскрыла бы кожу чуть ниже пупка, разрезала тонкие косые мышцы и накрыла бы ладонью эту микроскопическую горошину, сгусток клеток, едва приступивших к делению, как будто твоя дурацкая неповоротливая ладонь способна предотвратить момент, когда сопротивление твоей иммунной системы – такой же безупречной, как всё остальное, – добьётся своего. Она еще ни разу не ошиблась, твоя иммунная система, будь она трижды проклята.
Мы молчим, потому что она не ждёт от нас слов, ей просто нужно, чтобы мы слушали, не перебивая, и, возможно, ещё ей хотелось бы, чтобы мы забыли об этом разговоре наутро – или не забывали, но никогда потом не возвращались к нему, а скорее всего, она вовсе нас сейчас не замечает, ей просто хочется говорить, и мы не мешаем ей.
– Это что-то вроде аллергии, – говорит она. – Похоже, моё тело считает, что мы слишком долго вместе спим. Они придумали термин – контрацептивная терапия. Они не исключают, что тело можно обмануть, если прекратить обмен жидкостями, скажем, на полгода. Или на год. Мы женаты четырнадцать лет, – говорит она, – четырнадцать. Нам совсем несложно прекратить обмен жидкостями. Иногда мне кажется, нам гораздо труднее будет потом снова его начать.
Она сидит, обхватив руками колени. Она улыбается. Мы чувствуем облегчение, понимая, что она не собирается плакать.
– Интересно, – говорит она, задумчиво щурясь на изъеденное огнём дерево, лопающееся от жара возле наших ног. – Если бы мы попробовали сейчас. Вот прямо сейчас. У нас могло бы получиться?
Мы не настолько глупы, чтобы предположить, будто она на самом деле спрашивает нас. И потом, откуда нам знать?
– Необитаемый остров, – говорит она затем, всё ещё улыбаясь, – это лучший способ напомнить мужчине о том, что иногда следует спать и со своей женой тоже. Ну, теперь, когда все остальные умерли, у него просто нет другого выхода, так ведь?
В эту минуту действительно похоже, что она готова заплакать, только вместо этого она вдруг поворачивается, протягивает руки и выхватывает из темноты безмолвную пухлую фигурку. На мгновение это её внезапное движение и ребёнок, возникший словно из ниоткуда, кажутся нам каким-то фокусом – как если бы обступающий нас сумрак сгустился и уступил, в ответ на её желание превратившись в маленькую бледную девочку, – но морок быстро рассеивается: на девочке знакомый красный комбинезон с подвернутыми на вырост рукавами, она немного озадачена стремительным своим перемещением, но сидит покорно, не сопротивляясь. Женщина, усадившая к себе на колени чужую дочь, кривит лицо, словно выпила текилы с солью.
– Есть мнение, – говорит она, – что это вообще всё в голове. Понимаете? Нет никакой аллергии. Просто такая защита. Иммунологическое бесплодие, – выплёвывает она. – Чёрта с два. Ты можешь хотеть ребёнка. Ты можешь очень. Очень. Хотеть ребенка. А тебе всего-навсего нужно было рожать от кого-то другого. Не от него.
Она делает движение, словно собирается встать, задевает ногой фаянсовую кружку, из которой выплёскиваются едкие остатки спирта, тонкая струйка достигает вулканической, покрытой пеплом границы костра, слабо вспыхивает там.
– Самое смешное, – говорит она раздельно, чтобы все мы, слушающие, сумели оценить юмор, – самое смешное – у тебя было четырнадцать лет, чтобы разобраться. А ты понимаешь это только на сраном необитаемом острове. И всё, понимаете? И всё. Глупо, да?
Она еще немного смеётся в тишине, под треск и шипение сырых березовых поленьев, а потом закрывает глаза и осторожно нюхает нестираный детский капюшон и теплый висок под ним.
– Щёки ледяные, – говорит она. – Маринка, какая же ты дерьмовая всё-таки мать. – И встаёт, покачиваясь, держа девочку на весу. – Пойду согрею чаю детям, раз уж мы решили мёрзнуть тут до ночи.