Жизнь актера
Шрифт:
Дюллен питал ко мне симпатию, потому что я работал. Я никогда не пропускал занятий, которые он давал по субботам — с пяти до семи часов. У меня всегда была готова сцена, когда он называл мою фамилию. Не так обстояли дела со многими моими товарищами, которые находили разные уважительные причины: «Господин Дюллен, я не нашел никого для подачи реплики, не нашел текста. Я был болен... был занят в фильме». И т.д.
— Маре!
Я был готов.
— Ну что ж, раз один Маре хочет работать, я прослушаю только его.
В тот раз он работал лишь со мной: игра, дикция, дыхание, постановка голоса. Обычно он обращал внимание только на игру. Сейчас я сожалею, что не делал записей. Нас
Он избегал указывать интонацию. Его ум, инстинкт, театральный опыт находили, придумывали, создавали, вели нас к театру, который мы открывали и любили благодаря ему. Он редко играл сцену. Он делал это иногда, чтобы доказать нам, как легко и просто войти в роль, почувствовать себя персонажем. Слушателю драматических курсов всегда хочется перевернуть горы. И Шарль Дюллен неожиданно проигрывал или, скорее, проживал перед нами сцену. И тогда мы присутствовали при том, чего никогда не видела публика: мы видели Шарля Дюллена — учителя, еще более великого актера и режиссера, чем тот, каким его видели зрители.
Для меня уроки были бесплатными, работа статиста давала заработок — десять франков в день. Я не хотел просить денег у матери, а десяти не хватало на проезд, на еду и на грим.
Я решился попросить небольшой прибавки у Дюллена.
— И сколько бы ты хотел, малыш?
— Двадцать пять франков, господин Дюллен.
Он смотрит на меня очень грустно.
— Ты хочешь разорить театр, малыш.
Теперь я знаю, что у Дюллена были серьезные финансовые затруднения. Труппа была многочисленной, он без конца шел на большие жертвы. Кроме того, он дал мне гораздо больше, чем эти двадцать пять франков, в которых он мне отказал. Он дал мне любовь к театру и средство для завоевания своего места в нем.
Как-то раз я подготовил монолог Нерона и попросил товарища, который каждый вечер изображал вместе со мной римского бегуна, подавать мне реплику. Перед уроком мы репетируем вдвоем. Мой товарищ слушает меня совершенно оторопевший:
— Ты что, собираешься вот так подать эту сцену Дюллену?
— Да, а что?
— Ты сошел с ума! Нет, ты совершенно сошел с ума! Ну и разнесет же он тебя!
Я показал сцену. Дюллен не разнес меня. Я даже почувствовал снисходительность, симпатию. За так называемые консерваторские сцены брались все слушатели курсов. Одни были лучше, другие хуже, но у всех была одна и та же манера фразировать, исполнять речитативом — один и тот же тон. В том, что показал я, было нечто необычное, безусловно, со множеством недостатков, но не традиционное. И в этот день Дюллен работал только со мной. Мне посчастливилось учиться у этого исключительного педагога. И, когда я говорил, что мой провал в Школе драматического искусства был удачей, не зная этого, я оказался прав.
Когда молодые люди спрашивают, как стать актером, я всегда советую курсы. Иногда мне отвечают:
— У меня нет денег.
У меня тоже не было денег. Но уверен, если преподаватель видит у ученика любовь к театру, он не откажет ему в уроках. Мне также говорят в ответ:
— Дюллена уже нет.
Есть другие преподаватели. И я знаю очень хороших. Не нужно забывать, что у каждого — своя философия, но при этом нужно иметь мужество быть к себе очень строгим и самокритичным. Критика необходима. Именно поэтому даже плохой преподаватель полезен.
Я никогда раньше не рассматривал свою профессию как ремесло. Если рассматривать ее как таковое, нужно браться за дело с
Меня обижало и задевало отрицательное отношение Розали к моей работе статиста и учебе на курсах. По правде сказать, для нее работа, которая не приносила денег, не была работой. Отсюда возникло разногласие между нами, мучившее меня. И все же, как ни странно, я еще больше любил театр.
После смерти тети вся домашняя работа легла на плечи бабушки. Я все меньше помогал ей, поскольку ложился поздно и вставал тоже поздно. Кроме того, я запирался в спальне, чтобы работать над сценами для курсов. В глазах бабушки театр был постыдным ремеслом, занятием для лентяев. Она вторила Розали.
Однажды вечером мама не вернулась домой. Когда я пришел из театра «Ателье», бабушка ждала меня. Ее покрасневшие глаза ясно говорили, что, такая одинокая в эти часы ожидания, она могла заглушить свои страдания только слезами. Я обнял ее, поцеловал в мокрые щеки. Стол был накрыт. На газовой плите стояли остывшие кастрюли. Я приготовил ей липовый отвар, она выпила его залпом. Ей было холодно. Я принес шерстяной платок. Она сидела в кресле у окна и то и дело подскакивала при малейшем звуке тормозящей машины, протирала запотевшие стекла и говорила:
— Твоя мать убьет меня, твоя мать заставит меня умереть от горя.
Я мечтал спасти Розали, спасти от нее самой. Как? Мне было двадцать два года, я зарабатывал десять франков в день, а нужно было зарабатывать достаточно, чтобы избавить ее от того, что она называла работой. Сколько времени мне понадобится для этого? Я люблю Розали больше всего на свете, а что я делаю для нее? Ничего.
Утром раздался звонок. Я открыл дверь. Какая-то женщина протянула мне письмо. Я узнал почерк Розали. «Я в больнице Ларибуазьер», — писала она. Мать сообщала отделение, палату, просила прийти к ней в часы посещения и тайком принести одежду: плиссированную юбку, свитер, туфли. Она собиралась уйти из больницы со мной. Она добавляла, что здорова.
Возбужденный, счастливый, я понял, что могу спасти Розали. Я хорошо понимал, что речь идет о побеге.
С нетерпением я дожидался часа посещений. Полученных от матери сведений было достаточно, чтобы мне не потребовались дополнительные объяснения. Я спрятал юбку и шерстяной свитер под пальто, туфли завернул в ткань и привязал к своему поясу. Как только я вошел в палату, сразу же увидел Розали. Я подбежал, чтобы поцеловать ее, и незаметно засунул под простыни юбку и свитер. Потом передал ей туфли. Пока мы разговаривали, она оделась. Одеваясь, она рассказала, что ее задержали в магазине, отвели в комиссариат. Во время допроса она схватила горсть булавок, лежавших на столе, и бросила их себе в рот. Комиссар кинулся к ней, стал звать на помощь. Силой удалось открыть ей рот и вытащить булавки. Мать сделала вид, что проглотила часть булавок. Она извивалась от боли, плевалась кровью. Ее отправили в больницу. Из больницы она передала для меня записку с женщиной, которую выписывали.
— Возьми меня под руку, и медленно выйдем, — сказала она.
Мы вышли. Пока мы дошли до такси, казалось, прошли века. Я был счастлив — я стал спасителем Розали.
Мы доехали до Елисейских полей. Взяли другое такси, чтобы доехать до вокзала Сен-Лазар. Здесь прошли через зал, вышли на улицу Амстердам, взяли третье такси и доехали до улицы Пти-Отель, где мы жили.
— Розали! Когда-нибудь я разбогатею и не позволю тебе «работать».
— Жан! Тебе нужно подумать о серьезной работе.