Жизнь без Карло. Музыка для экзальтированных старцев
Шрифт:
И вот уже тронулся поезд медленно, словно и сам не уверен — а надо ли? а чего я там забыл? — но уже бесповоротно. Разве что в честь опаздывающего какого-нибудь пассажира, роняющего на бегу чемоданы и размахивающего голубыми тысячными бумажками, дёрнется вдруг поезд мучительно, зашипит страшно и злобно, остановится на краткую секунду, но тут же вновь упрямо рванёт оглобли — ибо теперь уже всё решено окончательно и навсегда: едем! И проводницы в парадном обмундировании застыли в дверных проёмах с жёлтыми флажками, будто неживые, словно солдаты у мавзолея (не то что на промежуточной какой-нибудь несущественной станции, где кряхтя спускают они со ступенек толстые свои жопы на толстых же ногах, завёрнутых в шерстяные носки, обтерев кое-как поручни закопчённой тряпицей). И звучит торжественная музыка, ибо это и есть
И вот потянулись уже некрасивые пищеварительные пути покидаемого города (ему незачем более красоваться — его уже бросили), рельсы справа и слева сбегаются под наши колёса, и разве что случайная какая-то заросшая травою ветка вильнёт вдруг куда-то в сторону — к ржавому ангару, да и сгинет за никогда не раскрывающимися его воротами с непонятными для живых людей надписями: ОРС НОД, ОКПО, УГРУ… Прочь, прочь отсюда!
И вот здесь-то мы и попрощаемся с Петербургом Гоголя и Достоевского, тем более что ни первого, ни второго, ни уж тем более третьего уже всё равно нет. Двое последних давно умерли, а Петербург, хотя ему и посчастливилось больше, чем Москве, ныне погребённой под мухоморами небоскрёбов, выстроенных по самой последней сингапурской моде семидесятых годов прошлого века, тоже уже еле дышит. Одна только есть надежда, что какой-нибудь живительный кризис, мор и глад на какое-то время остановят его энергичных управителей и уплотнительных застройщиков, уничтожающих всё то, что высочайшим указом не превращено в расписную хохлому для зарубежных туристов. И тогда ещё сколько-то лет простоят бесценные руины древней Коломны, Петроградской стороны и Васильевского острова.
И вот уже остались позади дряхлый пожарный поезд в тупике, деревянные вагоны, каких давно уже не делают в бывшей братской республике ГДР, звенящий шлагбаум с выстроившимися к нему в очередь автомобилями (давно, видно, стоят, а мы только отъехали!). Закончился бесконечный, как нам казалось, бетонный забор, украшенный названиями радикальных партий и требованиями немедленной свободы, а то и вовсе бессмысленными загогулинами. И следует, значит, опять идти курить, теперь уже в тамбур — в этот раз не торопясь, аккуратно стряхивая пепел в чистую железную пепельницу, из которой не торчат ещё во все стороны тощие развратные окурки с перепачканными женской помадой фильтрами.
Потом вернуться на своё место и, дожидаясь проводника (обязательно нужно дождаться проводника! — а то вдруг билет неправильный и поезд остановят и высадят нас в чистом поле), осторожно рассмотреть попутчиков: не опасны ли? Не будут ли приставать с глупыми разговорами, храпеть, командовать, вонять? Вы докуда? Ах да, знаю, я там был один раз проездом. А вы из Питера? Да нет, я из Костромы, сестру ездила проведать.
И только когда проводница проверит билеты и выдаст постельное бельё, можно начинать обустраивать походный свой дом: выложить на столик книжку, ту, что давно собирался прочесть, да всё недосуг, или же наоборот — какую-нибудь безусловную дрянь в бумажной обложке, купленную ради непомерной её дешевизны на бегу в привокзальном киоске, чтобы пролистать и выбросить по приезде в урну; стащить с третьей полки матрас старушке, застелить бельё, повесить на скобу влажное полотенце, сесть наконец спокойно (едем!), открыть пиво, долго-долго смотреть в окошко до тех пор, пока за ним всё редеют и редеют строительные магазины, автозаправки, гаражи, позабытые кем-то бульдозеры на древнем и безнадежном кургане в честь строительства кольцевой дороги, паровозный музей — да вот и всё. Вот уже и нет решительно ничего, кроме грязных зонтиков ядовитого борщевика да кривых столбов. Стало быть, следует пойти с открытой бутылкой опять в тамбур.
Там уже курит неприветливый мужчина ещё в галстуке и строгая женщина с длинной сигаретой и равнодушным, но цепким взглядом. А вот ещё один человек вышел покурить, потом ещё один, и уже дым ест глаза. Кто-то открывает дверь в межвагонное пространство, где страшно грохочут две выпуклые железки, так ненадёжно скрепляющие вагоны между собой, за мутным стеклом так же напряжённо курят люди из чужого, не нашего, пространства — всюду жизнь.
В вагоне некурящие пассажиры слаженно шуршат пакетами, извлекая столь необходимые в дороге предметы: чашки, ложки, банки и кульки с пищей; в туалет выстроилась очередь на переодевание в тренировочные штаны с полосками и невыходные блузки; и старушка в соседнем купе завела уже нескончаемую свою историю про сына и невестку; а вот и проскочил мимо, лишь пошатнув нас на стрелках влево-вправо, полустанок с неразборчивым от большой скорости названием — слишком он для нас мелок, чтобы занимать драгоценное место в хранилищах нашей памяти.
Впрочем, в этой памяти вряд ли задержится даже имя и той станции, которую гордый наш состав удостоит краткосрочной остановкой, где мы спустим на хрустящий гравий своё отвердевшее от малой подвижности туловище и будем, зевая, отмахиваться от старух из привокзального града-китежа, умоляющих купить у них хотя бы одну бутылочку нездешнего пива. Сжалившись над старушками, купим мы у них кучку из четырёх рябых яблок или же два старательно облепленных укропом малосольных огурца, бросим на гравий недокуренную дымящуюся сигарету, и назад — в привычный уже вагонный запах, почти что к себе домой.
Там на столике лежит вниз лицом книжка, раскрытая всё на той же непроходимой семнадцатой странице, в пачке осталось две сигареты, и надо бы снять с третьей полки рюкзак, чтобы выудить с самого его дна следующую, но это потом, а пока лучше забраться наверх и, глядя в низкую, как крышка гроба, багажную полку, не торопясь переливать бесформенные мысли из одного полушария в другое.
Говорят, что половину дороги человек думает о том, что оставил позади, а вторую половину — о том, что ждёт его далее. Возможно, что у кого-то это именно так и происходит. А мы тем временем, поймав вдруг у себя в голове совершенно ни с чем не сообразный сюжет, понимаем, что засыпаем: день был хлопотный, да и предыдущий тоже.
Всегда ведь непременно нужно перед дорогой закончить тысячу неотложнейших дел и, конечно же, ничего так толком невозможно завершить, ибо для этого нужна целая человеческая жизнь, и, вернувшись потом (если когда-нибудь удастся!), найдём всё те же дела в том же самом месте, и ровно ничего с ними без нас не случилось: небо не упало на землю, никто не сел в тюрьму, и все люди, кому не вышел ещё земной строк, живы. Да если даже эти дела и никто вообще никогда не доделает — с нами ли, без нас, ничего ровно не произойдет чрезмерно фантастического… Но, впрочем, мы уже спим.
Проснёмся мы от того, что вдруг разом захлопало очень много дверей: это означает, что поезд остановился, — отчего-то во время стоянок всегда непрерывно хлопают двери, будто бы все пассажиры немедленно вскочили со своих мест и побежали по поезду в разные стороны. Но нет — все спят: пронзительно-голубой станционный фонарь освещает через окошко неровный ряд свесившихся в проход мужских ног в носках (в точности на уровне лица — главный конструктор первого плацкартного вагона в загробной своей жизни наверняка вечно идёт по бесконечному вагонному проходу с этими самыми носками), а в соседнем купе страстно храпит пассажир, ещё вечером производивший впечатление вполне интеллигентного человека.
«Стоим?» — глупо спрашиваем мы непрокашлявшимся голосом у старушки (она сидит на нижней полке, не спит). «Стоим!» — приветливо отзывается старушка, надеясь, видимо, продолжить свою историю про сына и невестку, каковая история закончится, впрочем, только вместе с чьей-нибудь смертью.
Что за станция? Но старушка, увы, не знает. Да и многие ли из вас, смеявшихся в детстве над человеком рассеянным, знают, на какой железнодорожной ветке расположена станция Дибуны?
Шаркая незашнурованными кроссовками, мы идём в засыпанный уже пеплом тамбур, закуриваем невкусную сигарету и смотрим в окно: там невидимая женщина кричит в громкоговоритель на неизвестного мужчину. От того, что ответов мужчины не слышно, кажется, что женщина эта страшная дура и сука, и непонятно, как её тут терпят, если она так орёт каждую ночь. «Осаживай состав на десятом! — кричит она с ненавистью. — Подавай маневровый на седьмой!» «А нахуй не пошла?» — мысленно отвечаем мы за невидимого мужчину, но он и без нас знает, что ему нужно делать и поэтому ровно ничего не происходит — никто никуда не осаживает и ничего никому не подаёт. Лишь хлопают по-прежнему двери и бегают туда и обратно одни и те же проводники, будто бы только от них и зависит — поедем мы дальше или же останемся на этой станции навсегда.