Жизнь Дэвида Копперфилда, рассказанная им самим. Книга 2
Шрифт:
И снова мы шли в полном молчании.
– Что до Хэма, так он будет по-прежнему здесь работать, – снова заговорил мистер Пегготи, – а жить он будет вместе с моей сестрой. А вот тот старый баркас…
– Вы хотите покинуть старый баркас, мистер Пегготи? – спросил я осторожно.
– Теперь мое место не здесь, мистер Дэви, – ответил он. – И если уж поминать о затонувших судах, которые исчезали в темной пучине, то этот мой баркас затонул… Но нет, сэр! Я совсем не хочу, чтобы его покинули. Совсем не хочу…
И опять мы шли молча, пока он не пояснил:
– Я вот чего хочу, сэр: я хочу, чтобы он оставался в таком своем виде, как был, мой баркас, и
Я пытался что-то сказать, но не мог.
– Каждый вечер, как только стемнеет, будет гореть свеча у окошка, как бывало, и если только она когда-нибудь завидит свечу, может быть она услышит призыв: «Вернись, дитя мое, вернись!» А ты, Хэм, если услышишь когда-нибудь в сумерках стук у двери своей тетки – особливо тихий стук, – ты не должен подходить к двери. Пусть откроет тетка… не ты. Пусть она первая увидит мое погибшее дитя…
Он ускорил шаг и некоторое время шел впереди нас. Тут я снова взглянул на Хэма; он по-прежнему не отрывал глаз от далекой полоски света; я коснулся его руки.
Дважды я окликал его, словно спящего, но он не отзывался. Наконец я спросил, о чем он так задумался.
– О том, что впереди, мистер Дэви, вон там…
– О том, какая вас ждет жизнь? Вы об этом говорите?
Он махнул рукой в сторону моря.
– Вот-вот, мистер Дэви. Не знаю, как оно будет, но, мне кажется, вон оттуда придет… конец.
И он посмотрел на меня так, словно только что проснулся, но по-прежнему вид у него был сосредоточенный.
– Какой конец? – спросил я, и снова меня охватил страх.
– Не знаю, – сказал он задумчиво. – Я вспоминал о том, что все началось здесь… и здесь наступит конец. Но не будем об этом говорить! Мистер Дэви, – продолжал он, заметив, по-видимому, выражение моего лица, – вам бояться меня нечего, это у меня просто в голове помутилось… Я что-то не в себе…
И он вправду был сам не свой.
Мистер Пегготи остановился и ждал, пока мы не поравнялись с ним; больше мы не произнесли ни слова. Воспоминания об этом разговоре и прежние мои опасения время от времени начинали преследовать меня, и так было вплоть до того часа, когда неумолимо, в назначенные сроки, конец наступил.
Незаметно для самих себя мы оказались возле старого баркаса и вошли. Миссис Гаммидж больше не дулась в своем уголке, а готовила завтрак. Она взяла у мистера Пегготи его шляпу, придвинула для него стул и сказала так участливо и мягко, что я ушам своим не поверил:
– Милый мой Дэниел, ты должен есть и пить и набираться сил, тебе они теперь нужны. Постарайся, добрая ты душа! А если моя трескотня тебе невтерпеж, – она имела в виду свою болтливость, – тебе стоит только сказать, и я замолчу.
Поставив завтрак на стол, она отошла к окну и усердно занялась починкой рубашек мистера Пегготи и других его вещей; затем она аккуратно уложила их в старый клеенчатый мешок, какой бывает у моряков. Занимаясь этим делом, она говорила все так же мягко:
– Всегда и во всякую пору
– Боюсь, ты будешь здесь тосковать, – сказал мистер Пегготи.
– О, ничего, ничего, Дэниел! – ответила она. – Не беспокойся обо мне. Дел у меня хватит, Дэниел, надо ведь содержать его в порядке (миссис Гаммидж разумела домашний очаг), покуда ты не вернешься или не вернется кто-нибудь другой… А в хорошую погоду я буду сидеть, как бывало, у двери. И если кто сюда вернется, он еще издали увидит верную старуху вдову.
Какая перемена в миссис Гаммидж за такой короткий срок! Она стала совсем другой женщиной. Она стала такой преданной, так быстро соображала, что следует сказать и о чем лучше помолчать, так мало заботилась о себе и проявляла такую чуткость к горю других, что я проникся к ней большим уважением. А как она работала в этот день! Немало вещей надо было принести с берега и сложить в сарае – весла, сети, паруса, снасти, запасные мачты и реи, чаны для омаров, мешки с балластом и прочее и прочее… И хотя в помощниках не было недостатка, хотя на всем берегу не сыскать было человека с крепкими руками, который не пожелал бы работать изо всех сил для мистера Пегготи, радуясь уже одному тому, что его об этом попросили, но миссис Гаммидж в течение всего дня упорно бралась за непосильную для нее работу и металась то туда, то сюда, принимаясь за самые разнообразные дела, едва ли, впрочем, нужные. Что же касается до сетований на свою несчастную судьбу, то, по-видимому, она даже забыла, каковы были ее невзгоды. При всей своей участливости она не теряла ровного, хорошего расположения духа, что было едва ли не самым удивительным в той перемене, какая с ней произошла. Брюзжания и в помине не осталось. За целый день вплоть до сумерек ни разу голос ее не дрогнул, ни одна слезинка не показалась на глазах. А когда мы, наконец, остались втроем – она, я и мистер Пегготи, и последний, окончательно выбившись из сил, задремал, – она потянула меня к порогу и, с трудом сдерживая рыдания, прошептала.
– Да благословит вас господь, мистер Дэви! Будьте всегда ему другом, бедняжке!
И она быстро вышла за дверь и ополоснула лицо водой, для того чтобы он нашел ее совсем спокойной, когда проснется, и увидел, что она мирно сидит около него за работой. Одним словом, она осталась поддержкой и опорой мистера Пегготи в его горе, а я, покинув их вечером, не переставал размышлять об уроке, полученном мною от миссис Гаммидж, и об опыте, который я приобрел благодаря ей.
Был десятый час, когда я, печально бродя по городу, заглянул к мистеру Омеру. Его дочь сообщила мне, что мистер Омер принял очень близко к сердцу происшедшее событие, целый день был очень огорчен и подавлен и перед сном даже не выкурил своей трубки.
– Лживая, дурная девушка! – сказала миссис Джорем. – И никогда ничего хорошего в ней не было.
– Не говорите так! – запротестовал я. – Вы этого не думаете.
– Нет, думаю! – раздраженно воскликнула миссис Джорем.
– Нет, не думаете! – повторил я.
Миссис Джорем тряхнула головой и попыталась принять вид суровый и непреклонный, но не могла справиться с мягкой своей натурой и расплакалась. Правда, я был еще юн, но такое выражение чувств весьма подняло ее в моих глазах, и я подумал, что оно очень к лицу ей, добродетельной жене и матери.