Жизнь это театр (сборник)
Шрифт:
Наконец настало время, мои муки кончились, и после долгих переговоров мне принесли ребенка, который за неделю разлуки разучился сосать. Жалкий, худой, прозрачный, он ничего не мог поделать, раскрывал и закрывал рот, а я плакала над ним, пока он кричал.
А убийца тетя Паня начала вставать и ходить, держась за стенку, потому что у нее шла речь о выписке. Она объяснила, что тренируется, от станции до стройки пешком двенадцать километров, но ее выписали через два дня, не вникая в подробности, и она ушла своим ходом, как могла, на вокзал.
А мой ребенок окреп, начал бойко сосать, и через два дня
И вдруг добрая медсестра сжалилась надо мной, дала мне белый халат, шапочку и марлевую маску и ввела в детскую кормить. Я села в угол кормить моего дорогого ребенка, он тут же успокоился, а я стала разглядывать детскую. Это была белая, чистая комнатка с четырьмя отделениями, в каждом из которых стояло по кроватке, по числу коек во взрослой палате.
Все кроватки пустовали — у новой пришелицы с температурой еще никто не родился, и только под стеной стоял инкубатор, мощное сооружение, накрытое прозрачным колпаком, и в инкубаторе лежало маленькое дитя, тихо спало, смеживши глазки, совсем как большое. Я кормила своего, любила своего, но дикая жалость к чужому существу вдруг пронзила меня.
Это явно была девочка, аккуратные ушки, спокойное, милое лицо величиной с некрупное яблоко — мальчишки рождаются аляповатыми, я уже нагляделась, и только девочки появляются на свет в таком аккуратном, изящном виде.
У вошедшей сестры я спросила: «Девочка?» — и она кивнула и с любовью сказала: «Она у нас уже из пипетки пьет».
Я вернулась в палату, пошли часы кормлений, на следующий день мы с ребенком вымелись из этой больницы прочь, на волю, а меня все мучает вопрос: а не дочь ли тети Пани лежала там, в инкубаторе? Ведь это была детская нашей палаты, и доктор Володя почему так тянул с тетей Паней — уж не хотел ли этот мученик науки дорастить ребенка хотя бы до семи месяцев, до правильного развития?
Все эти вопросы терзают меня, забивают мне голову, и жалкая тетя Паня в который раз на моих глазах пробирается по стеночке, тренируется, чтобы идти домой, и все видится мне доктор Володя, положивший ей руку на лоб, но как не вяжется тетя Паня с тем существом, которое так мирно спало тогда под крышкой инкубатора, завернутое в розовую пеленку, так тихо дышало, закрыв глаза, и так пронизывало все сердца, кроме бедного сердца тети Пани, сторожихи и инвалида.
Никогда
Одна женщина, еще молодая и неплохая на вид (несмотря на жизненные трудности), как все городские жители — т. е. еще белокурая с помощью аптечной перекиси водорода и все еще с хорошей фигурой, — эта женщина столкнулась с деревенской жизнью. То есть отправив ребенка на лето в детский сад за город и сама оставшись ухаживать за больным отцом в раскаленной квартире, она затосковала по пятилетнему сыночку и решилась к нему поехать на сутки. Как многие городские женщины, она не знала преград, договорилась с соседкой один раз покормить старика в субботу и два раза в воскресенье, а к вечеру в воскресенье собиралась как раз вернуться, и вернулась бы в полном порядке, если бы не обстоятельства.
Первое затруднение было в том, чтобы найти где-то за городом место переночевать. Почему надо было ночевать: в одну сторону дорога занимала два часа, а вечером последний автобус в Москву уходил в пять. Обедал же старик в три. То есть, только приехав, надо было бы сразу уезжать.
Но, к счастью, свет не без добрых людей, и по соседству с детским садом нашлась деревня, а в деревне путем опроса женщина нашла бабу Любу, старушку, у которой был свободный диванчик в горнице. Женщина (ее звали Лена), пока искала ночлег, обошла всю деревню. Была суббота, и у калиток на досках, бревнах, на крылечках и лавочках сидели поселяне. Они были чисто, празднично одеты, под хмельком, кое-где курились трубы над банями, плыл сладкий дымок, и особенно бабки охотно советовали Лене кого спросить, и весь народ произвел на Лену самое доброе, хорошее впечатление.
Сама она одета была в легкий сарафанчик с кофточкой, по-летнему, стоял июнь.
Найдя себе ночлег, Лена с облегченным сердцем побежала по лесу к своему ребенку в детский сад и провела там с ним время до ужина и немного после ужина.
Радостная, при полном свете закатного солнца, Лена вернулась в деревню милой лесной дорогой с лужами, всюду цвела земляника скромными белыми звездочками. Запах в лесу и в поле стоял нежный и сладкий, еще весенний, небо было бездонное.
Она опять шла по широкой, песчаной деревенской улице в свой временный домик, но уже совершенно ошалевшая от счастья.
Придя к бабе Любе, Лена поспешила выложить свое скромное угощение, пряники и бутерброды с копченым сыром, бабушка обрадовалась, они попили чаю, а потом Лена засобиралась в туалет.
И тут выяснилось, что такого заведения у бабы Любы нет.
— Иди на двор, — простодушно сказала старушка.
— Как — на двор?
— Ну на двор. Мы все туда ходим, к овцам, к курам. Сходишь — прикопай, лопата в углу.
Лена отправилась в сени и, повернув налево, открыла дощатую дверку. Там были шаткие ступеньки вниз, там, в крытом пространстве, на насесте уже спали куры, четыре коричнево-черные овцы лежали грудой на земляном полу, притрушенном сеном.
Лена в нерешительности остановилась.
За тонкой стеной тем временем раздался голос, звучащий совершенно как гром с ясного неба.
— Ты какаво пей, еще банка есть, — сказал этот женский грубый голос. — Батон вон ешь.
Забулькало. Потом кто-то с явственным сопением, с заложенным носом стал чавкать — прямо над головой Лены.
Еще один женский голос сказал хрипло:
— Пойду на улицу.
— Сиди! Я какаво для кого варила?
— Да ну!
— Ешь, ешь сиди, успеешь подраться.