Жизнь и необычайные приключения писателя Войновича (рассказанные им самим)
Шрифт:
Сначала я не придавал нашим встречам особенного значения, но через некоторое время понял, что регулярность наших свиданий вызывает у тридцатидвухлетней незамужней женщины некий молчаливый вопрос. И сам я, чем дальше, тем больше чувствовал себя героем пушкинской «Метели», который, ежедневно общаясь с Марьей Гавриловной, в конце концов заметил, что ситуация дошла до точки, после которой пора объясниться. В один из вечеров я, как обычно, проводил ее до дома. Не желая расставаться, мы сели на лавочку перед подъездом. И тут я ей открылся, что женат. Легко догадаться, что это признание было ей неприятно. Тем не менее она пригласила меня к себе выпить чаю вместе с ней и с ее мамой. Только мы приступили к чаепитию, как в квартиру ворвалась выследившая нас моя жена Валентина.
Эту неделю мы с ней не разлучались, вечером ходили в кино, на какой-то концерт и один раз даже в ресторан. Через неделю она проводила меня на Курский вокзал, шла рядом с вагоном, когда он тронулся, смотрела на меня и улыбалась. Я был всегда бессилен перед ее слезами, но перенести эту улыбку было еще труднее. Я стоял в тамбуре у открытой двери и смотрел на нее. Сердце выпрыгивало из груди, а самому мне хотелось выпрыгнуть из вагона. Я не выпрыгнул и уехал, но через два месяца вернулся.
Вот говорят: ностальгия, ностальгия. Тоска по малой родине в мире, где все чужое — язык и нравы, естественна. Но сколько я знаю людей, переехавших из провинции в Москву, вкусивших всех прелестей и недостатков столичной жизни? Большинство из них время от времени посещают малую родину, но, побыв там неделю-другую, начинают томиться и рваться назад в Москву. Это ностальгия наоборот. Человеку, пожившему в мегаполисе, трудно вернуться в провинцию. Так было и со мной. После года, прожитого в Москве, я уже нигде больше не мог найти себе места. Жизнь в Керчи показалась мне невыносимой, а мои милые тамошние друзья до невозможности скучными. Одна и та же компания, один и тот же способ времяпрепровождения. Летом прогулки по Приморскому парку, зимой туда и назад по улице Ленина. Вечеринки с одними и теми же шутками, с пением под гитару одних и тех же студенческих песен, про кузнечика, сидящего «коленками назад», и про электричество:
Нам электричество злую тьму разбудит, Нам электричество пахать и сеять будет, Нам электричество заменит всякий труд — Нажал на кнопку — чик-чирик — все будет тут как тут…Сколько раз пели эту песню, столько раз и смеялись.
Через два месяца я не выдержал и вернулся — в Москву и к Валентине.
Перспективный отчисленный
После встречи нового, 1958 года пошел в МОПИ забирать документы. Секретарь директора, полистав какие-то бумаги, развела руками:
— Мы документы отдать вам не можем.
— Почему?
— Потому что вы не исключены.
Вот это да! Меня столько времени не было, а они и не заметили! Я понял, что, если бы никого о своем отсутствии не оповестил, они бы не заметили этого и дальше.
На другой день я пришел на занятия и получил стипендию за три месяца.
Но после этого меня вызвал к себе декан Трофимов, одноногий инвалид войны, странный язвительный человек, и сказал, что по указанию ректора Сазонова готовит приказ о моем отчислении. Я не находил для себя никаких оправданий и ни о чем не просил. Но он сам сказал:
— Вот если бы за вас кто-нибудь похлопотал, можно было бы подумать.
Но кто мог за меня хлопотать? На всякий случай, ни на что не надеясь, я рассказал обо всем Левину, в литобъединение которого продолжал ходить. Григорий Михайлович неожиданно принял во мне самое горячее участие. Куда-то звонил или ходил, не помню, но через несколько дней я явился в институт с письмом на официальном бланке Союза писателей СССР. В письме за подписью тогда известного драматурга, секретаря Союза писателей Анатолия Чепурина (теперь я не нашел этого имени даже в Интернете) сказано было, что податель сего является перспективным, талантливым поэтом и Союз писателей просит предоставить ему возможность продолжить учение. Перед таким обращением в то время устоять никто не мог.
Я обещал искупить свою вину тем, что буду редактировать факультетскую стенгазету «Историк». Чем и стал заниматься в общем-то с удовольствием. Уже тогда я заметил, что количество людей пишущих значительно превышает возможности печатных изданий, и все ниши снизу доверху плотно заполнены. Самые талантливые, везучие или пробивные издают монографии, печатаются в престижных научных журналах, другие туда пролезают с трудом, а третьи согласны печатать свои работы где угодно, хоть в стенгазете. Выяснилось, что редактирование даже такого скромного издания дает заметную власть над желающими стать ее авторами. Профессора и доценты, не говоря уж об аспирантах, напоминали мне тех летчиков, что во время моей службы при командире полка просили исправить поставленную за полеты тройку на четверку. В институте ученые мужи ходили за мной, первокурсником, по пятам, канючили, упрашивая напечатать статью, заметку, отрывок из диссертации, а когда я соглашался, умоляли не слишком резать.
Была у нас в МОПИ газета поважнее «Историка», многотиражка «Народный учитель», которая охотно печатала мои стихи, что сделало меня довольно заметной личностью в мопийских пределах.
В институт, за стипендией
Преподаватели у нас в МОПИ были, между прочим, отборные. Многие, по идеологическим причинам изгнанные из МГУ и других престижных вузов, находили себе пристанище в нашем заведении. Оно считалось чем-то вроде отстойника. К этим преподавателям прибавились и возвращавшиеся в те годы из ссылок и лагерей. В конце концов уровень преподавания в МОПИ необычайно возрос. Об этом я, к сожалению, знаю только с чужих слов, поскольку сам занятия почти не посещал. Я писал стихи, ходил по редакциям, пытался что-то подработать к стипендии. На стипендию, 220 рублей тогдашними деньгами, прожить было невозможно, этих денег, как говорили наши студентки, им даже на чулки не хватало. А мне не хватало времени на занятия, и мои сокурсники видели меня в институте крайне редко. А когда видели, удивлялись: «Володя, а ты чего пришел, сегодня стипендию не выдают».
Иной раз, появляясь в институте, я прятался от занятий в кабинете преподавательницы, временно заменявшей декана. Она была не историком, а филологом и писала диссертацию о поэте-искровце Николае Пальмине. Я пил с ней чай и предлагал в шутку:
— Поставьте мне все зачеты, а я напишу за вас диссертацию.
И не в шутку написал бы.
Преподаватель предмета, который назывался, кажется, «Государство и право», встречая меня в коридоре, уговаривал посетить хотя бы одну его лекцию:
— Увидите, вам будет очень интересно.
Я улыбался, обещал прийти при случае и не приходил. Потому что случай не выпадал.
Профессор истории СССР несколько раз спрашивал студентов:
— А кто это Войнович, он или она? Передайте ей, что, если она не будет ходить на мои лекции и семинары, я ей зачет не поставлю и экзамен не приму.
Однажды он пришел радостный и объявил:
— Теперь я точно знаю, что Войнович — это он. Я слушал по радио его стихи. Очень хорошие. Передайте ему, что за эти стихи я ему все прощу.
Наконец ему повезло лично со мной познакомиться — я пришел на экзамен. И естественно, тут же поплыл. Он сказал:
— Ну, что ж, предмет вы знаете слабо, но, поскольку вы вообще на занятия не ходили, я вам поставлю четверку.
Мне показалось, что ему было неловко ставить мне четверку, а не пятерку.
Глава сорок шестая. Школа сомнения
И Ленин тоже…