Жизнь и необыкновенные приключения капитан-лейтенанта Головнина, путешественника и мореходца
Шрифт:
Головнин крикнул Васильеву в рупор:
— Я перейду к вам, пойдем навстречу лодке. Лот показывает, что для меня глубина здесь недостаточна.
— Мой «Бобр» пройдет, — отвечал Васильев. — Спускаю трап!
Головнин перебрался на бриг.
«Бобр» направился к берегу, и вскоре лодка была у его борта. В ней сидело семь человек, одетых в котиковые шкуры, в косматых шапках из белого песца.
Васильев перегнулся через борт и крикнул:
— Шипицын! Ты? Поднимайся скорей сюда!
Все сидевшие в лодке быстро поднялись на
Лицо его обросло густой длинной бородой, в которой серебрилась проседь. Из-под его песцовой шапки спускались по плечам длинные, сбитые в колтун волосы.
У него были небольшие, но живые темные глаза, в которых светились сила и энергия.
Это и был Шипицын.
Когда он поднялся на палубу брига, то, видимо, еще не узнавая никого, громко произнес хриплым, дрогнувшим от волнения голосом:
— Слава богу! Есть еще люди на белом свете! — Затем, узнав Васильева, крикнул с надрывом в голосе: — Иван Алексеич, ты?! Да как же это! — и бросился обнимать и целовать его и всех, кто стоял рядом с ним.
Товарищи Шипицына крестились, плакали от радости и также обнимали и целовали подряд всех, особенно горячо приветствуя тех из васильевцев, кого узнавали.
Но когда прошел первый восторг встречи, спасенные начали горько упрекать штурмана Потапова, который семь лет назад привез их на этот дикий остров и бросил на произвол судьбы. Слезы возмущения слышались в голосах этих мужественных люден, проявивших нечеловеческую энергию в борьбе за жизнь в бескрайных ледяных пустынях Севера, где были только камень и лед.
Всем спасенным дали водки и хлеба.
Они с жадностью выпили по чарке, а при виде хлеба по их закопченным лицам побежали крупные слезы, оставляя грязные потеки на щеках. Плача, они ели хлеб, подбирая своими совершенно почерневшими когтистыми руками каждую кроху, бережно отправляя ее в рот.
Когда первый голод был утолен, они наперебой стали рассказывать о своих несчастиях, умолкая лишь тогда, когда начинал говорить Шипицын. Они уважали его.
А Шипицын, тоже волнуясь и спеша, говорил:
— Что сделали с нами? А? Я прослужил компании двадцать лет! Усерднее меня, кажись, никого и не было. Баба у меня тоже промышленная. Вот извольте посмотреть... — И он вытащил откуда-то из своих меховых недр засаленную и истрепанную до курчавости записную книжку, в которую записывалась вся артельная добыча. — Вот глядите, за год мы с бабой добыли восемьсот морских котов. А остальные — кто двести, кто мало-мало поболе, а кто и двух сотен не добыл.
— А ты расскажи, как тебе было здесь с промысловыми, — посоветовал Шипицыну один из приехавших с ним.
— Эх, что об этом говорить! — воскликнул Шипицын. — Сколь я вытерпел здесь, только один бог знает, да вот они, — указал он на своих товарищей.
— За старшего был он у нас, начальником, — пояснил тот же промысловый.
— Особливо было тяжело с лопотью, — говорил Шипицын. — Лопоть вся износилась, люди оборвались, а тут холода. Шкур много, а брать из промысла на себя никто не посмел, — такой закон. Ну, я разрешил: не ходить же людям голыми по такому холоду. Вот можете сами видеть, в каких мехах мы теперь ходим: не то что в Иркутске, а и в самом Петербурге позавидовали бы. Так и жили мы. Всё ждали. А напоследок порешили, что об нас и думать забыли. В другое время приходило в голову пуститься на волю божию в Камчатку, но без карты не отважились: куда, в какую сторону итти?
На другой день штурман Васильев и кое-кто из корабельщиков посетили заброшенных зимовщиков в их зимовье.
Они жили в двух юртах, сложенных из наплавного леса: в одной, меньшей, помещался Шипицын с семьей, в другой — остальные, холостые промысловые. Жилища эти были наполовину врыты в землю, с земляными полами, с очагом в виде ямы и мало чем отличались от звериных берлог.
Семья Шипицына, которая зимовала с ним вместе, состояла из его жены и двух мальчиков-подростков двенадцати и тринадцати лет.
Все они были одеты в шкурки морского котика, а шапки их были пошиты из меха прекрасных песцов. Лица у всех были одинаково черны, руки не знали мыла, и все трое в своих шкурах и в своей многолетней грязи отличались друг от друга только ростом да быстротой движений.
У мальчуганов были необычайно живые глаза, которые они теперь пялили до самозабвения на людей в столь отличных от их одеждах.
Они даже не слышали предлагаемых им вопросов: рады ли они своему спасению и хотят ли возвратиться домой? А если бы даже и слышали, то не знали, что ответить, ибо иной, лучшей жизни они не ведали и другого дома не помнили.
Но всего удивительней было то, что все промышленные после семи лет своей многотрудной жизни во льдах имели здоровый и бодрый вид и даже не утратили способности веселиться.
Один из них достал из сундука скрипку и сказал гостям:
— Не считайте нас за колюжей, мы тоже среди настоящих людей живали.
Настроив свой инструмент с самодельными струнами из звериных жил, он заиграл какой-то танец, а шипицынские мальчуганы, по знаку отца, пустились в пляс...
— Вот так мы и прогоняли нашу грусть-тоску, — сказал Шипицын.
— А когда же вы на бриг переберетесь? — спросил один из корабельщиков. — Ведь с попутным ветром «Бобр» уходит.
Зимовщики замялись.
— Да, вишь, не едем мы... — как бы извиняясь за себя и товарищей, сказал Шипицын.
— Как так? Почему?
— Да, вишь, Васильев от компании просит нас остаться еще на год, пока приедет смена, и запас нам полный оставляет на год. Мы и согласились.
Узнав об этом впоследствии из рассказа самого Васильева, Головнин с превеликим изумлением думал о русских зимовщиках, поражаясь доверчивости и незлобивости этих людей.