Жизнь и приключения Андрея Болотова. Описанные самим им для своих потомков
Шрифт:
Другая достопамятность, случившаяся со мною около сего времени, была та, что повышен был рангом и пожалован из подпоручиков в поручики. Сей чин давноб я иметь мог, ежели б производство мое зависело от нашего генерала, но как я счислялся по армии и все еще в полку, то не можно было генералу ничего в пользу мою сделать, я и должен был ожидать всего от главных командиров армии и ждать, когда по линии и по старшинству мне в поручики достанется. Но как находился я от полку в отлучке и не состоял на лице в армии, то и не ожидал ни мало себе повышения, и всего меньше оного добивался, но как новый наш старичок фельдмаршал, будучи сам за победы от императрицы награжден и повышен чином, восхотел по возвращении своем из похода в Польшу оказать благодеяние и всем бывшим с ним в походе армейским офицерам и обрадовать их сделанием генерального, общего всем и большого произвождения, то при самом сем случае, против всякого чаяния и ожидания моего досталось и мне в поручики. И сообщено было о том во известие от полку к нашему генералу с повторительным опять требованием и просьбою об отпуске меня и отправлении к полку.
Повышение сие было хотя посему не чрезвычайное какое и не важное, но как чины давались тогда очень туго, да и я всего меньше оного ожидал, то и был я тем чрезвычайно обрадован. Г. Чонжин не преминул и при сем случае сыграть со мною шутку. Он узнал о том всех прежде, но как генерал запретил ему о том мне сказывать, желая сам обрадовать меня в последующее утро, то и восхотелось г. Чонжину надо мною позабавиться и приготовить меня к тому страхом и напуганием. Итак, не успел я в последующее утро приттить в канцелярию, как притворился он не только ничего о том незнающим, но еще сердитым и угрюмым, и призвав меня к себе в судейскую, сердитым голосом и видом мне сказал: "Что ты там наделал? генерал неведомо
В самую сию минуту вошли в судейскую наши советники, и г. Чонжин дал мне знак, чтоб я вышел вон. Я пошел, повеся голову, с побледневшим лицом и с таким расстроенным и смущенным видом, что все сотоварищи мои тотчас сие приметили и, окружив меня, стали спрашивать, что такое сделалось со мною? — "Что, братцы, с досадою сказал я им, какаято бестия, сказывают, подала на меня какуюто жалобу генералу, хотя я ничего за собою не знаю, не ведаю, а с другой стороны требуют опять в полк, и Тимофей Иванович сказал мне, что генерал, будучи теперь в превеликих сердцах на меня, более удерживать меня не хочет и решился отпустить". — Что вы говорите? закричали все в один голос, сие услышав, и сделавши вокруг меня кружок, начали все тужить и горевать обо мне; ибо надобно знать, что вся канцелярия меня искренно любила и все до единого брали в горести и досаде моей живейшее соучастие. Но не успели они друг перед другом наперерыв начать расспрашивать меня о том подробнее, как вдруг зашумели в судейской и сторож выбежал к нам оттуда с известием, что генерал идет. — В миг тогда рассыпались все, как дождь, от меня и, усевшись по местам своим, замолчали. Я пошел также на свое, за перегородку, но едва успел усесться и начать рассказывать о горе своем товарищам своим немцам, также о том любопытствующим, как загремел в судейской колокольчик и чрез минуту потом выбегает опять сторож, бежит прямо ко мне и говорит: "Извольте, сударь, к генералу!" — Я помертвел, сие услышав, и сердце мое во мне так забилось, и кровь взволновалась во всем теле, что я едва в состоянии был встать с места и, сколько в скорости можно было, пооправиться и изготовиться к ответу. С трепещущим сердцем, с побледневшим лицом и подгибающимися коленами пошел я куда меня звали, и как, при растворении дверей, издали уже увидел я генерала, держащего в руках бумагу и меня дожидающегося: то не сомневаясь нимало, что была та самая поданная просьба, о которой сказывал мне г. Чонжин, еще более от того встревожился духом, и в неописанном будучи смущении, едва был в силах войтить в судейскую и генералу поклониться. Я другого не ожидал, как того, что он в тот же миг на меня, по обыкновению своему, запылит огнем и пламенем и смешает меня совсем с грязью: но как удивился я, увидев тому противное, и что генерал без всякого сердитого вида, а только протянув ко мне руку с бумагою, и власно как еще с некаким сожалением, сказал: "Что делать, Болотов! требуют тебя опять в полк, и требования сии, чорт их побери, уж так мне надоели, что я не знаю уже, что мне делать, и решаюсь почти отпустить тебя; вот возьми прочти сам!" — "Воля ваша в том, ваше Превосходительство, в полк так в полк", — отвечал я, и стал подходить для принятия бумаги. Но как генерал, взглянув пристальнее на меня, увидел, что я с побледневшим лицом и крайне с беспокойным духом едва в состоянии был переступать ногами, то приняв на себя веселый вид и усмехнувшись, сказал мне далее: "Ну, добро, добро, господин Болотов, не беспокойтесь и не смущайтесь духом. Требовать вас хотя и требует, однако мы и в сей раз вас никак не отпустим, вы и здесь не баклуш бьете, а столькож государыне своей или еще более служите, нежели другие многие; а сверх того похвальным образом делаетесь еще и с другой стороны отечеству полезными". — Слова сии влили как некакой живительный бальзам в смущенное мое сердце, и меня столько ободрили, что я, сделав генералу пренизкой поклон, не хотелбыло и читать уже принятой от него бумаги; но он тотчас подхватил: "Однако прочтите, прочтите бумагуто и прочтите ее вслух нам; может быть нет ли в ней чего-нибудь еще иного".
Приказание сие меня удивило; но сколь удивление сие бесконечно увеличилось, когда, развернув бумагу и начав читать, увидел я, что это было извещение о пожаловании меня поручиком, и требование, чтоб я на сей чин приведен был к присяге. Я остолбенел почти также от нечаянной и неожидаемой сей радости, как сперва от смущения, и досада, и состояние мое в сию минуту было таково, что я оное никак описать не в состоянии, а скажу только, что происшедшее вновь во мне, но приятное уже смущение духа произвело то, что я читать остановился, онемел, стоял дурак дураком и не знал, что мне делать; а особливо когда увидел, что генерал, развеселившись вдруг так, что таковым я давно его не видывал, начал меня поздравлять с чином и уверяя, что он тому очень рад, желать мне и дальнейшего еще повышения. А не успели услышать того оба сидевшие с ним за столом и меня любившие советники, как последовали его примеру и наперерыв друг перед другом меня поздравляли, говоря, что я того давно уже достоин и передостоин. Словом, со всех сторон были деланы мне поздравления, а особливо когда вышел я из судейской. Тут, в один миг облепили меня со всех сторон все канцелярские, от вышнего до нижнего, все брали в радости моей искреннее соучастие, все желали мне дослужиться до генеральского чина, и я едва успевал только всем откланиваться, и охотно простил напугавшему меня г. Чонжину за выдуманную им надо мною шутку, в чем признавался он, надседаясь со смеха, а особливо когда узнал, что генерал хотелбыло сначала действительно меня уже отпустить, и что сей господин Чонжин убедил его и в сей раз меня не отпускать, чему не только я, но и все наши канцелярские были очень рады. Впрочем тотчас послано было за плацмайором и в тот же час велено меня привесть к присяге, а генерал столько был ко мне милостив, что пригласил меня в сей день обедать за собственным своим столом и в продолжение оного удостоил выпить рюмку вина за мое здоровье и поздравить меня с чином.
Сим кончилось тогда мое приятное для меня происшествие; а поелику письмо мое уже сделалось довольно велико, то окончу я и оное на сем месте, сказав вам, что я есмь навсегда ваш и прочее.
Письмо 82-е
Любезный приятель! Продолжая повествование мое о бывших со мною в течении 1760 года происшествиях о том, что у нас в Кенигсберге в сей год происходило, скажу, что к числу первых относится и особая дружба, основанная у меня с одним из наших морских офицеров, по имени Николаем Еремеевичем Тулубьевым, — дружба, которая и поныне мне памятна и которую я никогда не позабуду. Он был лейтенантом на одном из наших морских судов, и жил у нас в сие лето в Кенигсберге для исправления некоторых порученных ему комиссий. Как ему по поводу самых оных часто доходило иметь дело с нашим генералом и он нередко для того прихаживал к нам в канцелярию и провождал в ней и в самой моей комнате иногда по нескольку часов сряду, то самый сей случай и познакомил меня с ним короче. Он был человек еще молодой, однако несколькими годами меня старее, и как всякому морскому офицеру свойственно, нарочито учен и во многом столь сведущ, что можно было с ним всегда о многих вещах с удовольствием говорить. Но все сие не сдружило бы нас с ним так много и так скоро, еслиб не случились у обоих нас нравы и склонности во всем почти одинакие и такая между обоими нами натуральная симпатия, что мы с первого почти свидания полюбили друг друга, а чрез несколько дней так сдружились и так сделались коротки, как бы ближние родные. И могу сказать, что ощущения имел я к сему человеку прямо дружеские и в каждый раз был в особливости рад, когда прихаживал он к нам в канцелярию. Я покидал тогда все свои дела и упражнения и занимался разговорами с сим любезным человеком, и о чем не говаривали мы с ним и сколько приятных и неоцененных минут не препроводили в сих дружеских собеседованиях с ним. Словом, я не уставал никогда говорить с ним, а он со мною, и из всех бывших у меня в жизни друзей, ни к кому не прилеплен я был таким нежным и искренним дружеством, как к сему человеку. А сие и было тому причиною, что мы не только во все время пребывания его у нас в Кенигсберге видались очень часто и вместе с ним сиживали в канцелярии, вместе гуливали по лучшим и приятейшим местам города и его окрестностям; вместе увеселялись красотами и прелестностями натуры, до чего он такой же был охотник, как и я; вместе читывали наилучшие приятнейшие книги; вместе занимались разными и о разных материях рассуждениями. Но как наконец надлежало ему от нас отбыть и отправиться жить в Мемель, где находилось его судно, то при отъезде его условились мы продолжать и заочно наши свидания и разговоры и иметь с ним частую и еженедельную переписку.
Переписка сия была между нами и действительно. Я первый ее начал и заохотил друга моего так, что продолжалась она беспрерывно несколько месяцев сряду, и как была она особого и такого рода, какая редко у кого бывает, то и доставляла обоим нам бесчисленное множество минут приятных и неоцененных в жизни. Я не могу и ныне еще позабыть, с какою нетерпеливостью всякий раз дожидался я тогда почты, с какою жадностью распечатывал друга моего пакеты и с каким удовольствием читывал пространные и дружеские его к себе письма. Он описывал мне все, что происходило с ним в Мемеле; а я ему сообщал то, что у нас делалось в Кенигсберге, и мешая дело с бездельем, присовокуплял к тому разные шутки и другие побочные и такие материи, о которых знал, что оне будут другу моему приятны, а он самое тоже делал и в своих письмах. Словом, переписка сия была у нас примерная и не только частая, но и столь пространная, что мы посылывали иногда друг к другу целые почти тетрадки и я провождал иногда по нескольку часов сряду в писании и одного письма к нему. Все сии минуты были для меня всегда не только утешны, но и крайне увеселительны, а как и ему столь же приятно было писать и ко мне, то все сие увеличивало еще более наше дружество, которое продолжалось до самого того времени, как он отлучился наконец в море, где вскоре после того, к превеликому моему сожалению, лишился он жизни, приказав доставить ко мне вкупе с известием о его смерти и все присланные к нему мои письма. Письма сии и поныне еще храниться у меня в целости; и как оне писаны были все в одну форму, то велел я их тогда же переплесть и храню их как некакой памятник тогдашним моим чувствованиям и упражнениям, а вкупе и тогдашней моей способности к описанию и великому еще несовершенству моего слога. Но как бы то ни было, но сей случай доказал мне, самою опытностию, что поверенная и прямо дружеская и такая переписка, какую имел я тогда с сим человеком, может быть не только крайне приятна, но доставлять обоим друзьям несметное множество минут, неоцененных в жизни.
Кстати к сему упомяну я, что к числу бывших со мною в течении сего года происшествий принадлежит также и то, что я однажды чутьбыло не сжег сам себя и со всею квартирою своею и не подвергся крайней опасности. Произошло сие от непомерной охоты моей до чтения книг. Я занимался тем не только во все праздные часы дня и самых вечеров, но сделал как-то глупую привычку читать их со свечкою и легши уже спать в постелю и продолжать оное до тех пор, покуда сон начнет сжимать мои вежды и покуда я совсем забудусь. Тогда чрез минуту просыпался я опять, погашал свою свечку и предавался уже сну. Таким образом читывал я по вечерам книги уже несколько времени, и привычка сделалась так сильна, что в каждый раз бывало то, что чрез минуту после того, как я забудусь, власно как кто меня нарочно для потушения свечки разбудит и я, сделав сие, засыпал уже спокойно. Но как смертельно испужался я однажды, когда проснувшись помянутым образом, для погашения своей свечки, увидел себя вдруг объятого всего огнем и поломем, ибо в течении помянутой минуты свечка моя была так неосторожна, что зажгла повиснувший, как-то близко к ней, полог моей кровати, и он уже пылал весь в то время, как я очнулся. Не могу изобразить, каким ужасом и страхом я тогда поразился. Я вспрыгнул без памяти с кровати и, начав тушить, пережег и перемарал себе все руки, и по особливому счастию пламя не достигло еще до потолка, и что мне хотя с трудом, но потушить было еще можно. Как совестился я тогда пред добродушными стариками, моими хозяевами, которых всех сей случай перестращал до чрезвычайности, и которые через сожжение полога претерпели от меня убыток. Я охотно брался заплатить им вдвое против того, чего он стоит, но они никак на то не согласились, но были довольны обещанием моим не читать никогда уже более в постеле со свечкою книги, которое обещание и постарался я действительно выполнить; да и самого меня случай сей так настращал, что я с того времени, во всю жизнь мою, никогда уже по вечерам книг в постеле со свечкою не читывал, да и другим того делать не советую.
Что касается до посторонних знаменитейших происшествий, бывших около сего времени в Кенигсберге, то памятны мне только два, а именно освящение нашей церкви и смерть генерала Языкова. Относительно до церкви скажу вам, что до того времени довольствовались мы только маленькою, полковою, поставленною в одном доме; но как Кенигсберг мы себе прочили на должайшее время и может быть на век, то во все минувшее время помышляемо было уже о том, гдеб можно было нам сделать порядочную для всех россиян церковь, которая и нужна была как по множеству нашего народа, так и потому, что императрице угодно было прислать к нам туда для служения и архимандрита со свитою, певчими и со всем прибором. Сперва думалибыло достроивать находившуюся на парадном месте огромную кирку, начатую давно уже строить, но которой строение за чемто остановилось; но как оказалось, что к отделке сей потребна великая сумма, а построенные стены не слишком были прочны и надежны, то решились наконец велеть пруссакам опростать одну из их кирок, и сиюто кирку надобно нам было тогда освятить и превратить из лютеранской в греческую. Избрана и назначена была к тому одна из древнейших кенигсбергских кирок, довольно хотя просторная, но самой старинной готической архитектуры, с высокою и остроконечною башнею или шпицем, а именно та, которая находилась у них в Штейндамском форштате, не подалеку от замка.
Главшейшее затруднение при сем деле было хотя то, чтоб снять с помянутого высокого шпица обыкновенного их петуха и поставить вместо того крест на оный, однако мы произвели и сие. Отысканы были люди, отважившиеся взлесть на самый верх оной башни и снять не только петуха, но и вынуть из самого яблока тот свернутый трубкою медный лист, который есть у иностранных обыкновение полагать в яблоко на каждой церкви, и на котором листе вырезывают они письмена, означающие историю той церкви, как, например, когда она? по какому случаю? кем? каким коштом? какими мастерами и при каком владетеле построена и освещена, и так далее. Мне случилось самому видеть оный вынутый старинный лист, по которому означилось, что церковь та построена была более, нежели за двести лет до того. И мы положили его опять туда, присовокупив к тому другой и новый, с вырезанными также на нем латинскими письменами, означающими помянутое превращение оной из лютеранского в греческую, с означением времени, когда, по чьему повелению и кем сие произведено. А посему и остался теперь в Кенигсберге на веки монумент, означающий, что мы, россияне, некогда им владели и что управлял им наш генерал Корф и производил сие превращение. Что касается до иконостаса, то прислан оный был из Петербурга, написанный прекрасно на камке и довольно великолепный; а прислана была также оттуда и вся прочая церковная утварь и резница на славу, очень богатая и великолепная. Самый архимандрит прислан был уже другой, по имени Тихон, и муж прямо благочестивый, кроткий, ученый и такой, который не делал стыда нашим россиянам, но всем поведением своим приобрел почтение и от самых прусских духовных. Сей-то самый архимандрит освящал тогда сию церковь: и как церемония сделана была при сем случае самая пышная, то привлекла она бесчисленное множество зрителей, и все пруссаки не могли духовным обрядом нашим, а особливо миропомазанию самых церковных стен, которое и нам случилось тут впервые видеть, довольно надивиться. И как в сей церкви и служение производилось всегда на пышной ноге, с прекрасными певчими, и как архимандритом, так и бывшими с ним, иеромонахами сказываны были всегда разумные проповеди, то все сие тамошним жителям так полюбилось, что не было ни одной почти обедни, в которую не приходилоб по нескольку человек из тамошних зрителей для смотрения.
Чтож касается до второго происшествия или смерти и погребения генерала Языкова, то был он самый тот, который, будучи еще полковником, с гренадерским своим полком так храбро защищал на Егерсдорфской или Апраксинской баталии интервал между обоими лагерьми нашей армии прикрывающими лесами, и который, будучи при сем случае весь изранен, приобрел себе тем великую славу и пожалован за то генералом. От сихто ран не мог он самого того времени еще оправиться, но они свели его во гроб, несмотря хотя и старались ему помочь все наилучшие как наши, так и кенигсбергские медики. Мы погребли его тогда со всею должною по чину его и по славе честию, и как и сия церемония была одна из великолепнейших и пышных, то обратила и она на себя внимание всех кенигсбергских жителей и произведена была при стечении бесчисленного множества народа.