Жизнь и приключения артистов БДТ
Шрифт:
Говорят, что после этого случая на Балтийском флоте был отдан специальный приказ: «Прекратить в праздничные дни посещение трудящимися боевых кораблей!»
Пленку «Свема» с записью, сделанной на магнитофоне «Вега», Р. передал Дине Морисовне Шварц, и все записанное произвело на нее большое впечатление.
Что я вычеркнула? — переспросила Нина Флориановна Лежен. — Многое… Ведь что было? Теперь все это сглаживают или вовсе не говорят… В то время, когда Александр Александрович у нас работал, они с Мейерхольдом просто враждовали… Потому что Мейерхольд требовал искать новое искусство, а Блок был против всяких исканий и так нам прямо и говорил… Правда, они вели себя по-разному, потому что Александр Александрович был человек очень деликатный… С чего началось… Мейерхольд был страшным поклонником Блока, а Блок сначала был немножко декадент… Ну, вы понимаете… И Александр Александрович дал
Здесь можно было уточнить, что «Роза и Крест» написана в 1913-м, но Р. не стал перебивать Нину Флориановну.
— Он сам говорил нам, и не один раз, что у него изменились взгляды, и проповедовал самые простые вещи, даже мелодраму. Он предлагал поставить «Две сиротки», «Потерянного сына» — то, что Островский переделал потом в «Без вины виноватые»… Блок говорил, что народу нужен «черный хлеб» искусства, а не «креветки», «устрицы» и все такое… Понимаете, он хотел, чтобы все было настоящее — и страсти, и декорации, и костюмы, ну, там, бархат, например, и прочее… И в театре все это было. Ведь я даже носила на сцене подлинное платье Вырубовой, и мебель настоящая была взята из богатых домов, можете себе представить… Правда, это было уже позже, в «Заговоре императрицы» Толстого и Щеголева. Алексей Толстой жутко у нас напивался, особенно на генеральных репетициях, однажды его просто вырвало, он чуть это шикарное платье мне не испортил, это был ужас какой-то, не люблю этого Толстого… «Розу и Крест» Блок мечтал поставить абсолютно реалистически… Да, сам… Он хотел попробовать, получится ли у него быть режиссером. Александр Николаевич Бенуа был прекрасным художником и прекрасно ставил спектакли… И Блок тоже хотел попробовать…
А Мейерхольд в это время был просто нашим гонителем… Почему он нападал так страшно на Большой драматический?.. Он же травил Бенуа, буквально травил: «Мавр сделал свое дело, мавр должен уйти… „Миру искусства“ нет места в советском искусстве…» и прочее. Мы все это очень переживали, поверьте!.. Почему это сейчас просят вычеркнуть и все сгладить, как будто этого вовсе не было?! Но это — было… Да, он сам пострадал, и его потом самого уничтожили, но он заваривал эту кашу, он сам это все начинал и объявил «Мир искусства» какой-то вредной, контрреволюционной организацией, понимаете?.. Ведь это он довел до того, что Александр Николаевич Бенуа вынужден был уехать. А ведь он вовсе не хотел уезжать… И мы все страшно не хотели, чтобы он уезжал… Но Мейерхольд его просто терроризировал. Что ни постановка Александра Николаевича, Мейерхольд ее, понимаете, просто раскассировывал!.. Это был какой-то ужас!.. Он же был главный в искусстве!..
Она помолчала.
— Я знаю, Геннадий Мичурин мне сам рассказывал, ведь они вместе с Царевым давали показания против Мейерхольда, и за это их быстро выпустили… Но Царев об этом всю жизнь молчал, а Геннадий сознавался и каялся… И Мейерхольд сам оказался жертвой…
Если бы она время от времени не затихала в задумчивости, Р. и вопросов бы не задавал, а слушал бы и только. Но она умолкала, заглядывая в глаза оглянувшихся дней, и он старался заполнить для себя вычеркнутые кем-то куски. А в паузе, после слов «почитали по ролям», Р. и вправду увидел вместе с ней: вот они собрались за столом, сидят, молодые и полные веры в него, держат роли в руках, звучит знакомое начало, песня о радости-страданье, и оттуда, издалека, накатывает волна неровного, нервного и необычного стиха…
Старая актриса подхватила эту волну, и Р. подчинился, дав себя заворожить плавному течению ее дивной речи, роскошной петербургской манере с прелестными оговорками, отменной выделке звонких слов, которой нигде больше нет, как в нашем городе, дворянскому призвуку удивленных интонаций, интеллигентному складу недающихся фраз, легким баскам простонародных присловий. Это было, конечно, сопрано с просторными низами и золочеными взлетами…
Звуковой поток из другого времени, вот что колдовало и заколдовывало, и Р. сводил несхожие схожести, нельзя было не сводить, потому что Анна Андреевна Ахматова говорила совсем не так, а все так же, по-сестрински, однако бережливей к каждой фразе и любому отдельному словцу, чуток ниже и гораздо медленнее…
Это Ахматова обняла событие тремя властными словами: «Беседы блаженнейший зной». Это она с пристрастием расспрашивала артиста Р. о некоем Шекспире, а верней, о другом авторе королевских кровей, который скрылся под этим именем. Как будто Р., сам того не понимая, но рискуя играть Гамлета, виделся с теми
Что мы знаем о рукопожатье времен на краях трехсотлетнего провала? И что еще сообщила Р. Анна Ахматова кроме того, что успела сказать?..
А она тоже виделась с Блоком…
Они пили чай с тортом и улыбались друг другу, прекрасная петербурженка около восьмидесяти лет и средних лет самозванец, пытающийся толковать «Розу и Крест». И чай, и чашки с блюдцами, и кружевные салфетки на столе, и сад за окном, и летнее солнышко сквозь листву — все было кстати.
— Он оживился, когда появилась надежда на «Розу и Крест»? — спросил Р.
— О да!.. Вы не можете себе представить!.. Он пришел окрыленный… Ведь это была мечта его жизни!..
И Р. повторил за ней, играя роль эха:
— Мечта его жизни…
— И когда он понял, что Гришин говорит не всерьез и ничего этого не будет, — а Гришин испугался, когда узнал про наши репетиции, — Александр Александрович был страшно огорчен… Он был… просто… смертельно…
— Оскорблен?..
— Да, конечно, но не только это… Но он держал себя великолепно, вы знаете… И на последней репетиции он нам сказал: «Извините, что я заставил вас зря работать»… Вы не можете себе представить, какой это был деликатный человек!.. Он просил прощенья у нас, которые счастливы были продолжить несмотря ни на что!.. И мы начали орать: «Что вы, Александр Александрович! Разве вы не понимаете, что мы с вами, что мы готовы, и так далее, и так далее…» Но он этого не хотел допустить… Мы все его очень любили… Его нельзя было не любить… Вы бы видели, какой он был на своем вечере в БДТ… Это был — живой покойник… Да, да… Жена Павла Захаровича Андреева ему нравилась, Андреева-Дельмас, мы знали… Ему нравились такие… основательные женщины… Но внетеатральных отношений у него ни с кем не было… Сидел он всегда, знаете, в кабинете Лаврентьева, хотя какой это был кабинет, когда там холод собачий был… Это в оперной студии… А в Суворинском, на Фонтанке, любимое место был кабинет Бережного, администратора, это в бельэтаже… Дома я тоже бывала у них: то Любовь Дмитриевна позовет, то Комаровская… Вот я была с Комаровской, и он говорит Юрию Лаврову, которому было пятнадцать лет, и отец его был директором гимназии… Блок говорит Юрию: «Вы еще малограмотны, вам надо учиться». Я уж не поняла, о стихах была речь или об актерстве… Он потом великолепным актером стал. А однажды Блок пришел на репетицию, мы смотрим — на нем лица нет… Но нельзя же об этом писать…
— Нина Флориановна, ради бога, рассказывайте, как было, а писать или не писать, время покажет…
— Мы спрашиваем: «Что с вами, Александр Александрович?» — «Да ничего, — отвечает, — не спал всю ночь». — «Да почему же вы не спали?» Пристали к нему, он не хотел отвечать, потом все-таки вытянули: «Пришли матросы», — понимаете? Братишечки пришли! «Они нам сказали, что у них ордер на лишнюю площадь. Стали выбрасывать книги в коридор… Всё выбросили… Ну, конечно, пришлось… Я собирал книжки всю ночь…» Ну, когда мы это от него услышали, все опять заорали: «Как же можно?.. Почему вы им позволили?.. Почему не позвонили Марии Федоровне, надо было сразу позвонить Марии Федоровне…» Это Андреевой, не жене Павла Захаровича, не Дельмас, а Горького жене… А он: «Ну что я буду ее беспокоить?» Вы представляете?.. Не хотел беспокоить… Ну, когда Мария Федоровна об этом узнала, моментально переселение сделали… А Любовь Дмитриевна, как вам сказать… Она ведь поступила в Псковский передвижной театр, в труппу Беляева, а там Сергей Радлов был… И потом с ним она служила в Народной комедии… А Радлов был учеником Мейерхольда… И они страшно ругали Большой драматический, вы не можете себе представить, как… «Истлевший гроб с пышными кистями, украшенный…» и так далее, и так далее… Понимаете — гроб. Как ему было такое слышать?.. От кого-то ладно, а от нее?.. Ведь она была с Радловым заодно… Они с Блоком не разговаривали по месяцу… Он, конечно, это от нас скрывал, но мы догадывались. Да что там, знали… Правда, когда он заболел, перед смертью, она уж от него не отходила… В театре ведь живешь — ничего не скроешь…
Услышав этот жутковатый образ — «истлевший гроб с пышными кистями», — Дина Шварц остановила магнитофон, поежилась и стала закуривать сигарету.
У нее была не одна, а две или даже три разные пепельницы, но еще одну, маленькую изящную круглую коробочку-открывашку, она носила с собой в сумке и доставала, куда бы ни пришла, в том числе и у себя в кабинете. И все-таки пепел с ее сигарет не вовремя срывался и помечал все вокруг— книги, пьесы, заваленный бумагами рабочий стол, малые островки тесного пола.