Жизнь и приключения Мартина Чезлвита
Шрифт:
Марк попросил его особенно беречь свое здоровье.
— На прощанье, — возразил мистер Чоллоп строго, — мне надо вам сказать одно словечко. У вас, знаете ли, чертовски длинный язык.
Марк поблагодарил его за комплимент.
— С таким языком вы долго не проживете. Держу пари, что ни в одну пятнистую пантеру не всаживали столько пуль, сколько всадят в вас.
— За что же это? — спросил Марк.
— Нас надо уважать, сэр, — угрожающим тоном ответил Чоллоп. — Вы тут не в деспотической стране. Мы пример для всего земного шара, и потому нас надо уважать, предупреждаю.
— Как, разве я
— Я и не за то всаживал пулю и убивал на месте, — отвечал Чоллоп, нахмурившись. — И не таким еще храбрецам приходилось бежать без оглядки — а все из-за этого самого. И не за такое дело наш просвещенный народ линчевал людей, в порошок их стирал. Мы — разум и добродетель земли, сливки человечества, лучший цвет его. Нам ничего не стоит ощетиниться. Нас надо уважать, а не то мы ощетинимся и зарычим. И зубы покажем, вперед говорю. Так что уважайте нас, вот что!
Сделав такое предупреждение, мистер Чоллоп удалился с потрошителем, щекотуньей и револьверами, всегда готовыми к услугам по малейшему поводу.
— Вылезайте из-под одеяла, сэр, — сказал Марк, — он ушел. Что же это такое? — прибавил он тихонько, становясь на колени, чтобы взглянуть в лицо своему компаньону, и беря его горячую руку. — До чего довела человека эта болтовня и хвастовство! Он бредит и не узнает меня!
Мартин и в самом деле был опасно болен, даже близок к смерти. Он много дней пролежал в таком состоянии; и все это время бедные друзья Марка самозабвенно ухаживали за ним. Изнемогая душой и телом, работая весь день и дежуря около больного ночью, изнуренный непривычным трудом и тяжкими лишениями, Марк никогда не жаловался и нимало не поддавался унынию. Если он прежде и думал, что Мартин эгоист, что он невнимателен к другим, способен работать лишь порывами, легко падает духом, то теперь он все забыл. Он помнил только лучшие свойства своего товарища по скитаниям и был ему предан душой и телом.
Прошло много недель, прежде чем Мартин начал ходить, опираясь на палку и на руку Марка; но и после того выздоровление тянулось очень медленно — без хорошего питания и здорового воздуха. Он был еще совсем слаб и худ, когда их поразило несчастие, которого он так боялся. Заболел Марк.
Марк боролся с болезнью, но болезнь оказалась сильнее, и все его усилия были напрасны.
— Похоже, что и меня свалило, сэр, — сказал он однажды утром, пытаясь встать с постели и опять ложась, — но я весел!
Свалило в самом деле — и надолго свалило! — как мог бы заранее предвидеть всякий, кроме Мартина.
Если друзья Марка были добры к Мартину (а они были очень добры), то к самому Марку они были в двадцать раз добрей; теперь пришел черед Мартина взяться за работу и ухаживать за больным, сидеть возле него долгими-долгими ночами, ловя каждый звук в этой угрюмой пустыне, и слушать, как бредит бедный Марк Тэпли: играет в кегли в «Драконе», любезничает с миссис Льюпин, привыкает к морской качке на борту парохода, странствует с Томом Пинчем по дорогам Англии, корчует пни в Эдеме — и все это в одно и то же время.
Но когда Мартин ухаживал за ним, подавая ему воду или лекарство, или возвращался домой после тяжелой работы на участке, терпеливый мистер Тэпли улыбался ему и восклицал:
— Я весел, сэр, я весел!
Глядя на больного
Сделать вывод ему помогло постоянное присутствие в доме знакомой Марка, их спутницы на пароходе, — оно навело его на мысль, что, пожалуй, они с Марком отнеслись к ней очень по-разному, когда ей нужна была помощь. Почему-то он тут же подумал о Томе Пинче; ему казалось, что Том, оказавшись в таком же положении, вероятно, тоже завел бы знакомство с нею; и тогда Мартин задал себе вопрос: чем же эти очень разные люди похожи друг на друга и не похожи на него? На первый взгляд в этих размышлениях не было ничего печального, и все же они глубоко опечалили Мартина.
Натура у Мартина была прямая и благородная, но он воспитывался в доме своего деда, а в семье нередко бывает, что низкие страсти порождают сходные пороки и ведут к раздорам. В особенности это относится к эгоизму, а также к подозрительности, скрытности, хитрости и скупости. Еще ребенком Мартин бессознательно рассуждал: «Мой опекун так занят собой, что мне не на кого надеяться, разве только на самого себя». И он стал эгоистом.
Но сам он этого не сознавал. Услышав такой упрек, он с негодованием отверг бы обвинение и счел бы, что его оклеветали незаслуженно. Он так и не познал бы самого себя, если бы ему не пришлось, только что оправившись после тяжелой болезни, ухаживать за таким же тяжелобольным; только тогда он понял, как близко от могилы было его драгоценное «я» и как оно зависимо и ничтожно.
Разумеется, он часто думал — на это у него были целые месяцы — о своем избавлении от смерти и о том, что она грозит Марку. Невольно напрашивался вопрос, кому из них следовало бы остаться в живых и почему? Тогда-то край завесы стал медленно приподниматься, разоблачая эгоизм, эгоизм, эгоизм…
Мало того, боясь потерять Марка, он спрашивал себя (как каждый спросил бы себя на его месте), исполнил ли он свой долг по отношению к товарищу, заслужил ли такую верность и усердие и отплатил ли за них как следует? Нет. Как ни кратковременна была их дружба, Мартин сознавал, что часто, очень часто был виноват перед Марком а когда он стал доискиваться — почему, завеса приподнялась еще немного, — и эгоизм, эгоизм, эгоизм заполнил собой всю сцену.
Прошло немало времени, прежде чем он познал самого себя настолько, что правда стала ему ясна; но в страшном безлюдье этого страшного места, где надежда покинула его, честолюбие угасло и где смерть гремела костями, стучась в двери, как в зараженном чумой городе, им овладело раздумье; и тогда Мартин стал размышлять и понял, в чем его слабость и каким безобразным пятном она чернит его жизнь.
Эдем оказался суровой школой, и урок был тоже суровым; кстати, здесь нашлись и учителя — болота, лесные дебри, отравленный воздух, которые по-своему будили и направляли мысль.