Жизнь и приключения Заморыша (Худ. Б. Винокуров)
Шрифт:
— А не особенного сказал, что выгонит ко всем чертям, если еще раз ошибусь.
Стенные часы зашипели и дребезжаще пробили четыре.
Все принялись складывать папки.
Первый день моей канцелярской службы кончился.
5. «Братские»
Прошло недели две, в течение которых я снял уйму копий. Это все были дела по искам одних лиц к другим. Подобно чеховской Каштанке, которая делила всех людей на хозяев и заказчиков, я невольно стал делить всех людей на истцов и ответчиков. И, странное дело, если в канцелярию заходил новый человек, то не успевал он еще заговорить, как я почти безошибочно определял, ответчик это или истец. По выражению лица, по походке, что ли? Арнольд Викентьевич, наш табачный
За эти две недели в нашей канцелярии перебывали чуть ли не все адвокаты города. Они были самые разнообразные: молодые и старые, бородатые и бритые, курчавые и плешивые, красивые и безобразные. Одни приходили в визитках с атласными лацканами или даже во фраках, другие — в обыкновенных пиджаках. Но у всех было и что-то общее: то ли апломб, с которым они разговаривали друг с другом, то ли рысье выражение глаз. Заходил и прохоровский юрисконсульт Чеботарев. Как и тогда, в камере мирового судьи, на нем был фрак и от него пахло крепкими духами. Случившийся тут знаменитый Перцев сказал ему:
— Вот кстати. А я искал вас. Не согласитесь ли вы взять от меня одно дело? Мой помощник заболел, а я до того перегружен…
— Благодарю вас, — перебил его Чеботарев, — я и сам могу уступить вам дело, и даже не одно…
Они молча отошли друг от друга, обменявшись взглядами — Перцев делано-недоуменным, Чеботарев вежливо-презрительным.
Иногда я пробирался в зал заседаний и там, прячась за колонну, чтоб меня не увидел Крапушкин, смотрел, как судят людей. Председательствующий и два участковых мировых судьи, одетые в темно-зеленые мундиры, сидели на возвышении, за большим столом, покрытым зеленым сукном, на стульях со спинками в рост человека. За ними, чуть не до потолка, возвышался портрет царя. Перед тем как судьям появиться в зале, раздавался возглас: «Суд идет! Прошу встать!»
Все это: и предупреждение, сделанное на высокой ноте, и следуемое за ним шествие судей с бронзовыми цепями на шее, и огромный, в красках, портрет царя во весь рост, и необычайно высокие спинки стульев — действовало на простых людей ошеломляюще. Помню, один забитый жизнью мещанин, попавший сюда по обвинению в краже у бакалейщика мешка ржаной муки, потом рассказывал: «Тут кто-то как закричит вроде бы в архангельскую трубу: «Страшный суд наступает!» Меня аж мороз по спине пробрал. И вот выходит сама грозная судьбина. Глазищи — во! Усищи — во! Зубищи — во! А за нею две судьбины покороче. Идут, цепями звякают, зубами скрипят… Ну, думаю, тут мне и каюк!»
Робели не только обвиняемые, но и свидетели. Ведь всех их тут же, в зале, в присутствии всего состава судей, старый попик приводил к присяге на бархатном с серебряными застежками евангелии и массивном поповском кресте. Еще и сейчас, много-много лет спустя, я слышу их дрожащие голоса, повторяющие вслед за священником: «Клянусь всемогущим богом перед его святым евангелием и животворящим крестом, что, не увлекаясь ни дружбой, ни родством, ни же ожиданием выгод, я покажу по сему делу сущую правду, не утаив ничего мне известного…»
Кто чувствовал себя в зале суда совершенно свободно, так это адвокаты. «Судейский мундир, — говорил какой-то из них в нашей канцелярии, — для меня не страшнее моего старого халата, а перед бронзовой цепью я испытываю не больше трепета, чем перед своим изрядно поношенным галстуком». Если один выступал от имени истца, а другой от имени ответчика, то, стоя перед судьями, они друг друга вышучивали, ожесточенно пререкались, размахивали руками. «Ах вот как вы толкуете эту статью! — иронически восклицал один. — Но позвольте напомнить, господа судьи, что по аналогичному делу уже было разъяснение сената, и оно прямо противоположно тому, что с таким апломбом утверждает здесь доверенный ответчика!» — «В том-то и суть, что не по аналогичному! Истец хочет получить курицу за яйцо и произвольно ссылается на сенат», — парировал другой. Такие стычки отнюдь не мешали адвокатам по оглашении решения суда отправляться в буфет под руку.
В числе тех, кого я здесь видел чуть ли не ежедневно, были и так называемые сутяги. Всю жизнь они только и делали, что вели тяжбы — с родственниками, с соседями, даже с людьми, попавшимися на их жизненном пути совершенно случайно. Для них судебные учреждения стали чем-то вроде клубов. Здесь они встречались со знакомыми, судачили, узнавали новости. Один из таких сутяг, с очень характерной для него фамилией, Прицепкин, превратил сутяжничество в своего рода профессию, приносившую ему регулярный доход. Плешивый, с морщинистым лицом и гнилыми зубами, он ходил по базару и выискивал себе очередную жертву. Нацелившись на какую-нибудь торговку погорластее, он подкрадывался к ней, склонялся к уху и шептал гнуснейшую гадость. Торговка вскакивала, как ошпаренная, и принималась на весь базар облаивать его. «Господа, — обращался Прицепкин к окружавшим их людям, — вы слышите, как она меня оскорбляет? Будьте свидетелями». И подавал на торговку в суд. Базар находился в участке мирового судьи Буряковского. К нему-то и поступало дело. У Буряковского был свой метод вести такие дела. Он говорил тяжущимся: «Я ухожу и вернусь через десять минут. Чтоб вы за это время на чем-нибудь сошлись. Не сойдетесь, обоим хуже будет». Обычно Прицепкин запрашивал с обидчиц от пятнадцати до двадцати рублей. Начинался торг, в конце которого сходились на пяти или семи рублях. «Вот и молодцы, что поладили», — говорил судья, довольный своим методом примирения сторон. Прицепкин клал в портмоне деньги и отправлялся с обидчицей в ближайший трактир пить мировую. Там, за отдельным столиком, торговка вполголоса высказывала ему все известные ей бранные слова. Прицепкин слушал, сочувственно кивал головой, даже поддакивал своей собеседнице и пил за ее здоровье.
Как Прицепкин вызывал торговок на оскорбление, знал весь город, в том числе и судья Буряковский. Тем не менее Прицепкин неизменно выигрывал дело. В кругу своих приятелей судья говорил: «Знаю: он мошенник. Но что шепчет этот мошенник торговке на ухо, никто не слышит, а как торговка кроет его последними словами, слышат все. Представьте, что я отказал бы плуту. Он передаст дело в съезд мировых судей. А там, приняв во внимание показания свидетелей, мое решение, как пить дать, отменят. Зачем же мне терять репутацию справедливого судьи?»
Через каждые два-три дня отец спрашивал меня: «Ну, Митя, как идут твои дела?» — «Все так же, — отвечал я. — Снимаю копии». Отец говорил: «Гм…» — и задумывался. Видимо, он все-таки недоумевал, как это могло получиться, что меня, изучавшего геометрию с алгеброй, естествознание и всеобщую историю, ни в чем больше не используют, как только в писании копий. Вначале он о Севастьяне Петровиче говорил: «Чудный человек, чудный!» Теперь, со свойственной ему особенностью переходить от восхищения к брани, раздраженно восклицал: «Черт бородатый! Будто не может посадить на что-нибудь посерьезней!» Я объяснял, что ничего более серьезного там нет. Тимошка повестки пишет, Касьян сидит на входящих и исходящих и подшивает бумаги к делу, Арнольд Викентьевич стучит на машинке. Вот только Севастьян Петрович ведет более серьезную работу — записывает в протокол все судопроизводство, но Севастьян Петрович не в счет: он — начальство. Вероятно, отец вспоминал, что и сам он, прослужив в канцелярии десятки лет, занимается тем же, чем и шестнадцатилетний недоучка Касьян: регистрирует бумаги и пришивает их к делу. Вздохнув, он переводил разговор на что-нибудь другое.
Двадцатого числа Севастьян Петрович вынул из шкафа железную кружку и, похожий на крестьянина, собирающего подаяния для погорельцев, отнес ее в кабинет секретаря. К концу занятий мы поодиночке заходили к нашему страшному, сделанному из папье-маше начальнику и получали жалованье и братские. Братские — это содержимое кружки. Оно делилось между Арнольдом Викентьевичем, Касьяном, Тимошкой и мною пропорционально получаемому жалованью. Пошел и я. Секретарь придвинул ко мне мертвым пальцем кучку серебряных монет и сказал: