Жизнь и приключения Заморыша (с илл.)
Шрифт:
– Куда ж ты теперь, милый человек? – спросил отец.
– А все дальше и дальше. Буду идти вперед, пока не приду на то место, откуда вышел.
– Мудрено понять, – грустно сказал отец. – И все пешком?
– Пешком.
– Далеко ли пешком уйдешь! Шаг-то у тебя мелкий.
Путешественник прищурил глаз.
– Ползет как-то муравейка вверх по березе, а я лежу под тем деревом и гляжу на него. Потом отвлекся, глянул туда-сюда, и, когда опять поднял кверху глаза, муравейки уже и видно не стало. Так-то.
– Ты хоть скажи, как звать тебя, – спросил отец.
– Как звать? –
Отец развел руками:
– Ну что ж, раз не хочешь сказать, не буду допытываться.
Исчезновение Никиты
И еще один человек остался у меня в памяти на всю жизнь.
Лицо у этого человека было бескровное и рыхлое, будто его вот только сейчас вылепили из известки, даже просохнуть не дали. Веки без ресниц, глаза – как две изюминки, воткнутые в тесто. Ходил он в старой заштопанной шубе и всем жаловался, что его ограбила и выгнала жена с приказчиком. Но о нем говорили, что жену свою он уморил голодом, а приказчика чуть не убил гирей за то, что тот взял у него в лавке полфунта колбасы. Он мечтал захватить в городе всю колбасную торговлю, однако другой колбасник сумел какими-то махинациями разорить его, и он помешался. У нас он подсаживался к каждому столу, за которым ели, выклянчивал кусочек. Глядя на него, Никита всегда говорил: «Эхма! Родила меня мать – не нарадовалась, семь верст бежала – не оглядывалась!»
Однажды поздней ночью полураздетый Никита прибежал к нам в комнату и с испугом сказал:
– Степан Сидорыч, кто-то в дверь ломится.
Все всполошились, зажгли огонь и стали около двери – кто с кочергой, кто с топором. Снаружи несся дребезжащий голос:
– Пусти-и-и! Замерза-а-ю!..
На улице действительно было очень холодно. Никита прислушался и с облегчением сказал:
– Да это Хрюков, полоумный!
Дверь открыли, и Хрюков на четвереньках вполз в зал. Он дополз до печки, приподнялся – и вдруг рухнул на пол.
– Помер, – сказал Никита, вглядевшись ему в лицо, и побежал в участок за полицией.
Приехали за Хрюковым только утром. Раздели, осмотрели и увезли в повозке.
А грязная шуба осталась у нас. Боясь заразы, отец облил ее карболовой кислотой и бросил во дворе на угольную золу. Там шуба и лежала, пугая Машу и нас с Витей. От кислоты она истлела и распалась на клочья. Отец сказал Никите:
– Отнеси эту гадость на базар, брось там в мусорный ящик.
Я стоял на дворе, когда Никита собирал клочья. Вдруг он пугливо глянул на меня и сиплым голосом сказал:
– Иди отсюда!.. Иди скорей, а то заразишься…
Я ушел.
И больше мы Никиту не видели. Он унес истлевшую шубу и не вернулся. Даже паспорт и валенки оставил.
Отец заявил в полицию. Там спросили:
– Ничего не украл?
– Ничего, – ответил отец. – Это-то и странно. С чего ему убегать?!
Полиция искать Никиту не стала, только паспорт и валенки забрала.
Отец помрачнел и стал часто задумываться. Маша во сне вскрикивала,
Однажды мы с Витей, взявшись за дужку, понесли во двор цибарку с угольной золой. Только хотели высыпать золу на кучу, как Витя крикнул:
– Ой, что это?!
В куче блестел желтый кружочек. Витя схватил его и стал рассматривать.
– Золотая, – сказал он. – Старинная.
Мы побежали к отцу. Узнав, где мы нашли монету, отец побледнел и перекрестился, а потом и монету стал крестить. Крестил и в страхе шептал:
– Наваждение… Приманка… Приманка нечистой силы…
Он задумался. И вдруг радостно засмеялся.
– Ах вот в чем дело! Теперь понятно!
И побежал во двор.
Там он принялся разгребать золу пальцами. Блеснула еще одна монета, другая, третья…
– Все, – сказал отец, когда выгреб штук пятнадцать таких монет. – Глубже уже не может быть.
Он собрал всех нас в комнате, запер дверь и шепотом сказал:
– Никакой нечистой силы. Просто полоумный Хрюков носил в шубе зашитые монеты. От кислоты шуба распалась, и монеты высыпались. Никита их собрал и дал деру. Впопыхах даже все не захватил. Ну, поживился парень! Теперь будет первым кулаком в деревне.
Зойка
Витя, надев длинные брюки, заважничал. Конечно, важничать стал и я. Но вот досада: босяки, которые видели меня всегда в коротеньких штанишках, совершенно не замечали, какая в моей одежде произошла перемена. Я вертелся перед ними, без нужды лазил в карманы, выставлял одну ногу вперед, напоказ, но они хоть бы что! Мама только раз полюбовалась мною в новых брюках – и тем дело кончилось. И вдруг мои брюки заметили.
Отец послал меня с запиской к столяру, чтоб тот пришел в чайную и перебрал худые табуретки. Столяр жил на Перевозной улице. Отец подробно рассказал, как найти дом столяра, и я пошел. Шел я, правда, не без робости: до этого мне редко приходилось ходить по городу одному. Но я все время себя подбадривал. Вот дошел я до шумного Ярмарочного переулка; вот по переулку дошел до Петропавловской улицы, самой главной в городе; вот поравнялся, как и рассказывал отец, с двухэтажным домом, у дверей которого, под стеклом, выставлены фотографические карточки; вот перешел, оглядываясь по сторонам, через железную дорогу; а вот передо мной и домик с деревянным петушком на крыше.
Я постучал в калитку, отдал записку и пошел обратно, довольный, что так хорошо выполнил поручение отца. Перед железной дорогой я остановился и принялся рассматривать шпалы и рельсы. Я уже знал, что по этим рельсам катят в порт, прямо через город, поезда. Ну и пусть катят, а мне ни чуточки не страшно: ведь я уже не тот деревенский хлопчик, который до смерти испугался, когда наша арба остановилась ночью перед железной дорогой. Конечно, это было здесь: вот и полосатый столб, вот и будка. Я храбро перешел через рельсы. Вдруг слышу, кто-то кричит: