Жизнь и смерть в благотворительной палате
Шрифт:
– Лучше умереть счастливым, чем жить несчастным, - сказал Гарри.
– Не хочу быть причастен к твоей смерти, Гарри, - сказал я, - передаю сигареты Чарли, а он, если захочет, тебя угостит.
Я протянул сигареты Чарли, лежавшему между нами.
– Ну-ка, Чарли, давай сюда, - сказал Гарри.
Чарли вернул сигареты мне.
– Слушай, Хэнк, дай покурить.
– Нет, Гарри.
– Умоляю, друг, сделай одолжение, один разок, всего разок.
– О черт!
– сказал я.
Я бросил ему всю пачку. Дрожащими пальцами он вытащил
– Спичек нет. Есть у кого-нибудь спички?
– О черт!
– сказал я.
Я бросил ему спички...
Вошли и заправили в меня еще бутылку. Минут через десять появился отец. С ним была Вики, пьяная настолько, что едва держалась на ногах.
– Малыш!
– сказала она.
– Мой малыш!
Она налетела на кровать.
Я поглядел на отца.
– Кретин, - сказал я, - зачем ты сюда ее притащил, она же пьяная.
– Не желаешь меня видеть, так? Так, малыш?
– Я предостерегал тебя от связей с подобными женщинами.
– Да у нее нет ни гроша. Ты что же, паскуда, купил ей виски, напоил ее и притащил сюда?
– Я говорил тебе, Генри, что она тебе не пара. Я говорил тебе, что это дурная женщина.
– Разлюбил меня, малыш?
– Забирай ее отсюда... ЖИВО!
– велел я старику.
– Нет, я хочу, чтобы ты видел, с кем ты связался.
– Я знаю, с кем я связался. Забирай ее отсюда, а не то, Бог свидетель, сейчас вытащу эту иглу и расквашу тебе рыло!
Старик увел ее. Я повалился на подушку.
– А личико ничего, - сказал Гарри.
– Ну да, - сказал я, - ну да.
Я перестал срать кровью и получил перечень вещенй, которые разрешалось есть. Мне сказали, что первая же рюмка отправит меня на тот свет. Еще мне объяснили, что надо делать операцию, а не то я умру. У нас вышел жуткий спор с врачихой-японкой насчет операции и смерти. Я сказал: "Никаких операций", и она удалилась, гневно тряся задом. Когда я выписывался, Гарри был еще жив и все нянчился со своими сигаретами.
Я шел по солнечной стороне - хотел проверить, как это будет. Было ничего. Мимо ехали машины. Тротуар был как тротуар. Я поразмышлял, сесть ли мне на городской автобус или позвонить кому-нибудь, чтобы меня забрали. Зашел позвонить в бар. Но сперва сел и покурил.
Подошел бармен, и я заказал бутылку пива.
– Как дела?
– спросил он.
– Нормально, - сказал я. Он отошел. Я налил пиво в стакан, порассматривал его, потом выпил половину. Кто-то кинул монету в автомат, и сделалась музыка. Жизнь показалась чуть лучше. Я докончил стакан, налил другой и подулмал, стоит ли у меня теперь. Оглядел бар - женщин не было. Тогда я сделал другую неплохую вещь - взял стакан и выпил.
Чарльз Буковски
В тот день мы говорили о Джеймсе Тэербере
Перевод с английского Василия Голышева
То ли удача от меня отвернулась, то ли талант мой иссяк. Это, кажется, Хаксли или кто-то из его героев сказал в "Контрапункте": "В двадцать пять лет гением может быть каждый; в пятьдесят для этого надо потрудиться". Ну, мне было сорок девять, еще не пятьдесят -
Удача мне изменила. Меня знали Жене, Генри Миллер, Пикассо и прочие, и прочие, а я не мог устроиться даже судомоем. Попробовал в одном месте, но меня с бутылкой вытерпели только одну ночь. Одна из владелиц, большая толстая дама, возмутилась: "Да он не умеет мыть посуду!" Потом показала мне: сперва опускаешь посуду в одну половину раковины - там какая-то кислота, - а потом уже переносишь в другую, с мыльной водой. В ту же ночь меня уволили. Но я успел выпить две бутылки вина и съесть половину бараньей ноги, оставленной на столе.
В каком-то смысле ужасно - кончить свои дни нулем, но еще больнее то, что у меня была пятилетняя дочь в Сан-Франциско, единственный человек на свете, которого я любил, и она нуждалась во мне, нуждалась в туфлях и платьях, в пище, в любви, а письмах, в игрушках и, хотя бы изредка, в свиданиях со мной.
Мне пришлось поселиться у одного великого французского поэта, который жил теперь в Венисе, Калифорния, и этот поэт был двухснастным, то есть употреблял и мужчина, и женщин; и обратно. Человек он был симпатичный и блестящий, остроумный говорун. Он носил паричок, то и дело соскальзывающий, так что, пока он говорил с тобой, эта дрянь все время надо было поправлять. Он говорил на семи языках, но со мной вынужден был говорить по-английски. И на всех языках он говорил как на родном.
– А, не волнуйся, Буковски, - с улыбкой говорил он мне, - я о тебе позабочусь!
У него был тридцатисантиметроый член (в спокойном состоянии), и, когда он прибыл в Венис, некоторые передовые газетки напечатали рецензии и извещения о его поэтическом даре (одну из рецензий написал я), а некоторые газетки напечатали еще и фото великого французского поэта - голого. Росту в нем было метра полтора, а грудь и плечи заросли волосами. Эта шерсть покрывала его всего от шеи до мошонки - черная сальная вонючая масса, - и аккурат посреди фотографии висела эта чудовищная штука, толстая, головастая. Фитюлька с моржовым прибором.
Француз был одни из величайших поэтов двадцатого века. Он только одно знал: сидеть и писать свои говенные нетленные стишки. У него были два-три спонсора, они присылали ему деньги. Как не присылать (?): нетленный член, -%b+%--k% стихи. Он знал Корсо, Берроуза, Гинзберга и прочих. Знал всех этих ребят, которые жили в одном месте, появлялись вместе, вместе е...сь и творили порознь. Он даже встречал Миро и Хема, когда они шли по авеню: Мир нес боксерские перчатки Хема, и они шли к полю битвы, где Хемингуэй намеревался расквасить кому-то хавало. Ну конечно, они знали друг друга и остановились на минуту перекинуться блестящими кусочками разговорного говна.