Жизнь и судьба
Шрифт:
Хальб развел руками.
— Как Манштейн? Говорят, ему дали новую технику.
— Я не верю в Манштейна, — сказал Хальб. — В этом я разделяю взгляд командующего.
И привычно, вполголоса, так как уже долгие годы все, что он говорил, относилось к категории высокой секретности, он произнес:
— У меня имеется список, это партийные друзья и работники безопасности, которым будут при приближении развязки обеспечены места в самолетах. В этом списке и вы. В случае моего отсутствия инструкции будут у полковника Остена.
Он
— Возможно, мне придется полететь в Германию. Дело настолько секретно, что его нельзя доверить ни бумаге, ни радиошифру.
Он подмигнул:
— Напьюсь же я перед полетом, не от радости, а от страха. Советы сбивают много машин.
Ленард сказал:
— Товарищ Хальб, я не сяду в самолет. Мне стыдно будет, если я брошу людей, которых я убеждал драться до конца.
Хальб слегка привстал.
— Я не имею права отговаривать вас.
Ленард, желая рассеять чрезмерную торжественность, проговорил:
— Если возможно, помогите моей эвакуации из штаба в полк. Ведь у меня нет машины.
Хальб сказал:
— Бессилен! Впервые совершенно бессилен! Бензин у собаки Шмидта. Я не могу и грамма добыть. Понимаете? Впервые! — и на лице его появилось простецкое, не свое, а может быть, именно свое, выражение, которое и сделало его неузнаваемым для Ленарда в первые минуты встречи.
35
К вечеру потеплело, выпал снег и прикрыл копоть и грязь войны. Бах в темноте обходил укрепления переднего края. Легкая белизна по-рождественски поблескивала при вспышках выстрелов, а от сигнальных ракет снег то розовел, то сиял нежной мерцающей зеленью.
При этих вспышках каменные хребты, пещеры, застывшие волны кирпича, сотни заячьих тропинок, вновь прочерченных там, где люди должны были есть, ходить в отхожее место, ходить за минами и патронами, тащить в тыл раненых, засыпать тела убитых, — все казалось поразительным, особенным. И одновременно все казалось совершенно привычным, будничным.
Бах подошел к месту, которое простреливалось русскими, засевшими в развалинах трехэтажного дома, — оттуда доносился звук гармошки и тягучее пение противника.
Из пролома в стене открывался обзор советского переднего края, были видны заводские цехи, замерзшая Волга.
Бах окликнул часового, но не расслышал его слов: внезапно взорвался фугас, и мерзлая земля забарабанила по стене дома; это скользивший на малой высоте «русс-фанер» с выключенным мотором уронил бомбу-сотку.
— Хромая русская ворона, — сказал часовой и показал на темное зимнее небо.
Бах присел, оперся локтем о знакомый каменный выступ и огляделся. Легкая розовая тень, дрожавшая на высокой стене, показывала, что русские топят печку, труба раскалилась и тускло светилась. Казалось, что в русском блиндаже солдаты жуют, жуют, жуют, шумно глотают горячий кофе.
Правее, в том месте, где
Не вылезая из земли, русские медленно, но беспрерывно двигали свой окоп в сторону немцев. В этом движении в мерзлой, каменной земле заключалась тупая могучая страсть. Казалось, двигалась сама земля.
Днем унтер-офицер донес Баху, что из русского окопа бросили гранату, — она разбила трубу ротной печки и насыпала в окоп всякой дряни.
А перед вечером русский в белом полушубке, в теплой новой шапке вывалился из окопа и закричал матерную брань, погрозил кулаком.
Немцы не стреляли — инстинктом поняли, что дело организовано самими солдатами.
Русский закричал:
— Эй, курка, яйки, русь буль-буль?
Тогда из окопа вылез серо-голубой немец и не очень громко, чтобы не слышали в офицерском блиндаже, крикнул:
— Эй, русь, не стреляй голову. Матку видать надо. Бери автомат, дай шапку.
Из русского окопа ответили одним словом, да притом еще очень коротким. Хотя слово было русское, но немцы его поняли и рассердились.
Полетела граната, она перемахнула через окоп и взорвалась в ходе сообщения. Но это уже никого не интересовало.
Об этом также доложил Баху унтер-офицер Айзенауг, и Бах сказал:
— Ну и пусть кричат. Ведь никто не перебежал.
Но тогда унтер-офицер, дыша на Баха запахом сырой свеклы, доложил, что солдат Петенкофер каким-то образом организовал с противником товарообмен, — у него появился в мешке пиленый сахар и русский солдатский хлеб. Он взял у приятеля бритву на комиссию и обещал за нее кусок сала и две пачки концентрата, оговорил для себя сто пятьдесят грамм сала комиссионных.
— Чего же проще, — сказал Бах, — пригоните его ко мне.
Но, оказывается, в первой половине дня Петенкофер, выполняя задание командования, пал смертью храбрых.
— Так что ж вы от меня хотите? — сказал Бах. — Вообще между немецким и русским народом давно велась торговля.
Но Айзенауг не был склонен к шутке, — с незаживающим ранением, полученным во Франции в мае сорокового года, его два месяца назад доставили в Сталинград на самолете из Южной Германии, где он служил в полицейском батальоне. Всегда голодный, промерзший, съедаемый вшами и страхом, он был лишен юмора.
Вот там, где едва белело расплывчатое, трудно различимое во мраке каменное кружево городских домов, Бах начал свою сталинградскую жизнь. Черное сентябрьское небо в крупных звездах, мутная волжская вода, раскаленные после пожара стены домов, а дальше степи русского юго-востока, граница азиатской пустыни.
В темноте тонули дома западных предместий города, выступали развалины, покрытые снегом, — его жизнь…
Зачем он написал из госпиталя это письмо маме? Вероятно, мама показала его Губерту! Зачем он вел разговоры с Ленардом?