Жизнь и судьба
Шрифт:
— Вот мы сейчас покурим.
В это время прибежал Перфильев, говоривший о себе: «Я мирный рязанский житель, рыболов-любитель».
— Слышь, ты, Климов, чего расселся, — закричал Перфильев, — тебя управдом ищет, надо снова пойти в немецкие дома.
— Сейчас, сейчас, — виноватым голосом сказал Климов и стал собирать свое хозяйство: автомат, брезентовую сумочку с гранатами. К вещам он прикасался бережно, казалось, что боится причинить им боль. Обращался он ко многим на «вы», никогда не ругался.
— Не баптист ли ты? — как-то спросил старик Поляков Климова, убившего
Климов не был молчалив и особенно любил рассказывать о своем детстве. Отец его был рабочим на Путиловском заводе. Сам Климов, токарь-универсал, перед войной преподавал в заводском ремесленном училище. Сережу смешил рассказ Климова о том, как один ремесленник подавился шурупом, начал задыхаться, посинел, и Климов — до прибытия «скорой помощи» — вытащил из глотки ремесленника шуруп плоскогубцами.
Но однажды Сережа видел Климова, напившегося трофейным шнапсом, — он был ужасен, казалось, сам Греков оробел перед ним.
Самым неряшливым человеком в доме был лейтенант Батраков. Сапог Батраков не чистил, одна подошва у него похлопывала при ходьбе, — красноармейцы, не поворачивая голов, узнавали о приближении артиллерийского лейтенанта. Зато лейтенант десятки раз на день протирал замшевой тряпочкой свои очки, очки не соответствовали его зрению, и Батракову казалось, что пыль и дым от разрывов коптят ему стекла. Климов несколько раз приносил ему очки, снятые с убитых немцев. Но Батракову не везло — оправа была хороша, а стекла не подходили.
До войны Батраков преподавал математику в техникуме, отличался большой самоуверенностью, говорил о неучах-школьниках надменным голосом.
Он устроил Сереже экзамен по математике, и Сережа осрамился. Жильцы дома стали смеяться, грозились оставить Шапошникова на второй год.
Однажды, во время немецкого авиационного налета, когда обезумевшие молотобойцы били тяжелыми кувалдами по камню, земле, железу, Греков увидел Батракова, сидящего над обрывом лестничной клетки и читающего какую-то книжонку.
Греков сказал:
— Нет уж, ни хрена немцы не добьются. Ну что они с таким дураком сделают?
Все, что делали немцы, вызывало у жильцов дома не чувство ужаса, а снисходительно-насмешливое отношение. «Ох, и старается фриц», «Гляди, гляди, что хулиганы эти надумали…», «Ну и дурак, куда он бомбы кладет…»
Батраков приятельствовал с командиром саперного взвода Анциферовым, сорокалетним человеком, любившим поговорить о своих хронических болезнях — явление на фронте редкое, — под огнем сами собой вылечивались язвы и радикулиты.
Но Анциферов продолжал в сталинградском пекле страдать от многочисленных болезней, которые гнездились в его объемистом теле. Немецкий лекарь не лечил его.
Фантастически неправдоподобно выглядел этот полнолицый, с лысеющей круглой головой, с круглыми глазами человек, когда, освещенный зловещими отблесками пожаров, благодушествуя, пил чай со своими саперами. Он сидел обычно босиком, так как обутую ногу досаждала мозоль; без гимнастерки, — Анциферову всегда было жарко. Он прихлебывал из чашки с синими цветочками горячий чай, вытирал обширным платком лысину, вздыхал, улыбался и вновь
До войны он работал прорабом. Теперь его опыт строителя приобрел как бы обратный знак. В мозгу его постоянно стояли вопросы разрушения домов, стен, подвальных перекрытий.
Главным предметом бесед Батракова с сапером были вопросы философские. В Анциферове, перешедшем от созидания к разрушению, появилась потребность осмыслить этот необычный переход.
Иногда их беседа с высот философских — в чем цель жизни, есть ли советская власть в звездных мирах и каково преимущество умственного устройства мужчины над умственным устройством женщины, — переходила к обычным житейским отношениям.
Здесь, среди сталинградских развалин, все было по-иному, и нужная людям мудрость часто была на стороне растяпы Батракова.
— Веришь, Ваня, — говорил Анциферов Батракову, — я через тебя стал кое-что понимать. А раньше я считал, что всю механику понимаю до конца — кому нужно полкило водки с закуской, кому новые покрышки для автомашины доставить, а кому просто сотню сунуть.
Батраков, всерьез считавший, что именно он со своими туманными рассуждениями, а не Сталинград открыл Анциферову новое отношение к людям, снисходительно отвечал:
— Да, уважаемый, можно, в общем и целом, пожалеть, что мы до войны не встречались.
А в подвале обитала пехота, те, кто отбивали немецкий натиск и сами переходили по пронзительному голосу Грекова в контратаки.
Пехотой заправлял лейтенант Зубарев. Он учился до войны пению в консерватории. Иногда ночью он подбирался к немецким домам и начинал петь: то «О не буди меня, дыхание весны», то арию Ленского.
Зубарев отмахивался, когда его спрашивали, для чего он забирается в кирпичные груды и поет с риском быть убитым. Быть может, здесь, где трупное зловоние день и ночь стояло в воздухе, он хотел доказать не только себе и своим товарищам, но и врагам, что с прелестью жизни никогда не справятся могучие истребительные силы.
Неужели можно было жить, не зная о Грекове, Коломейцеве, Полякове, о Климове, о Батракове, о бородатом Зубареве?
Для Сережи, прожившего всю жизнь в интеллигентной среде, стала очевидна правота бабушки, всегда твердившей, что простые рабочие люди — хорошие люди.
Но умненький Сережа сумел заметить бабушкин грех, — она все же считала простых людей простыми.
В доме «шесть дробь один» люди не были просты. Греков поразил как-то Сережу словами:
— Нельзя человеком руководить, как овцой, на что уж Ленин был умный, и тот не понял. Революцию делают для того, чтобы человеком никто не руководил. А Ленин говорил: «Раньше вами руководили по-глупому, а я буду по-умному».