Жизнь как она есть
Шрифт:
В первые дни войны в Станькове начали появляться так называемые «приписники», бывшие военнослужащие, особенно те из них, кто служил когда-то в нашем городке и знал здешние места и людей. Почти в каждом третьем доме были такие люди, их «приписывали» в члены своих семей; многим так спасли жизнь, называя сыновьями, мужьями и братьями. Позднее некоторые из них партизанили, некоторые уходили на восток, но я не знаю ни одного случая, чтобы кто-нибудь из этих людей стал предателем или полицаем.
Баба Мариля тоже приютила у себя двух молодых ребят — Николая Комалова и Сашу Дядиченко, служивших еще совсем недавно в 59-м стрелковом полку недалеко от Станькова.
Эти ребята («сыновья» бабы
Не знала я тогда и того, что они с помощью Марата прятали на кладбище оружие.
Мама сразу решила, что ребят этих надо как-то спасать.
Задержали их прямо на улице без документов, а у бабы Марили осталась справка на имя Комалова, что он лежал в начале июня в госпитале по поводу хронического ларингита (ему удаляли гланды), и фотография Дядиченко еще до армии, в гражданской одежде. Она была им подписана.
Мы с мамой думали, гадали, что сделать; в «жены» ни одна из нас не годится. Потом я сбегала за маминой сестрой Ларисой, и мы ей предложили такой план: она идет в комендатуру и рекомендуется женой Дядиченко (для этого мы на его фотографии пишем над подписью: «Дорогой жене»). Я же — как «сестра» Комалова — являюсь туда с его справкой, в которой дату выписки из госпиталя подправили на 21 июня.
Прежде всего я сбегала и узнала, нет ли в комендатуре Опорожа, он теперь все время толкался там. Надо ли говорить, как мы боялись этого человека!
Я, как уже упоминала, училась в одном классе с его дочерью Аней и имела все основания зайти к ней домой.
Пан Опорож обедал, перед ним — графин с водкой. Жена прислуживала, Аня заводила патефон. Я поздоровалась с ним вежливо, он что-то буркнул в ответ. Мы пошептались с Аней. По всему видно, что Опорож только недавно пришел домой.
Выбежав от Опорожей, я заметила, что в озере, вблизи от парка, кто-то моет бочку, а рядом стоит немецкий часовой. Любопытство потянуло меня к этому месту. Подошла и вижу: это Комалов и Дядиченко моют походную кухню, которую привезли к озеру на себе. Я прошла мимо, не взглянув на них, и стала разговаривать с часовым. Он гнал меня, а я, глядя ему в глаза, кричала, благо он не знал русского:
— Мы придем с Ларисой в комендатуру. Запомни, Саша: ты ее муж. А ты, Коля, — мой брат. Мы попробуем вас выпросить миром.
Часовой оттолкнул меня, велел Комалову и Дядиченко впрягаться и везти обратно вымытую кухню.
Но дело уже было сделано, и мама, узнав, как я ловко провела часового, поразилась:
— Ну и ну! Откуда это у тебя?
А я и сама не знала откуда: все произошло как-то само собой.
Вскоре мы с Ларисой были у коменданта. Она — трусиха, я — сорвиголова, мы славно дополняли друг друга. Плохо помню, что и как говорила Лариса в защиту своего «мужа», но хорошо помню, как я молила, плакала, просила, совала справку, объясняла, как могла, по-немецки, который учила в школе, что брат мой после операции выписался, справку ему выдали, а документы он должен был 23 июня получить у дежурного врача. А тут война. У нас еще есть младший брат, а отца-матери нет. И прочее, и прочее.
Комалова отпустили, и мы ушли с ним, а Дядиченко задержали. Но тут, как говорится, не было бы счастья, да несчастье помогло.
В комендатуру после обеда навеселе вернулся Опорож. Сашу Дядиченко он видел в первый раз, но когда комендант спросил у него, кто это, живет ли он в Станькове и действительно ли женат, тот, пьяный, сказал что-то вроде: «Кажется, из Станькова. Я молодых плохо знаю… Да, вроде бы женат».
Комендант решил отпустить Дядиченко.
После этого и мой «брат», и «муж» Ларисы прятались, не попадались на глаза Опорожу.
Немного позже, когда у нас уже скрывался политрук Домарев, мама спасла его от угона в Германию, а может быть, и от расстрела, тоже несколько рискованным образом.
В тот день оккупанты окружили деревню и всех жителей согнали в большую казарму военного городка. Началась проверка документов. Всех, кому не исполнилось шестнадцати лет, отгоняли в одну сторону, взрослых, у кого документы в порядке, отпускали. Всех без документов — особенно мужчин — сразу в машины и увозили.
За столом, к которому все подходили в порядке очереди — Опорож, староста Юран, комендант из Дзержинска. Многие успели спрятаться, в том числе и Дядиченко с Комаловым, а Домарева из-за больной ноги взяли. Мама стоит позади него. У меня все в порядке. Я уже среди тех, кому нет шестнадцати. Домарев, хромая, подошел к столу, мама из-за его спины протягивает свой паспорт и, в упор глядя на Опорожа и Юрана, говорит:
— Это мой муж. Он бежал из Бреста, в созетском лагере там сидел.
Прошла какая-то доля минуты. Возможно, в голове Опорожа за это время пронеслось многое, и что-то шевельнулось в подлой душе Юрана — не то страх, не то совесть, но на вопрос коменданта, правда ли это, оба они, не говоря ни слова, наклонили головы.
Никогда не забуду глаза мамы в этот момент: темные, гневные и угрожающие, они словно гипнотизировали этих двух мерзавцев.
У меня захватило дух, ноги подкосились, и я чуть не потеряла сознание. Ведь это происходило на глазах у всей деревни, которая хорошо знала мужа Анны Александровны Казей…
В полной тишине мама и Домарев уходили из казармы.
Домарев пришел к нам в конце июля или начале августа. Его привели Марат и Комалов. Мама не удивилась появлению этого человека. Марат рассказал мне, что встретил Домарева в лесу еще вчера, ночью его перевели на старое кладбище. До этого немцы сильно контролировали лес, дорогу за кладбищем. Они ходили, как папуасы, обвешанные ветками.
Мама посылала меня в этот день пройти в лес и проверить, пропустят ли они меня, посмотреть, где они стоят, много ли их. Я ходила дважды, брала с собой корзину для грибов, немного еды. Кто-то должен был меня, в случае, если я пройду в лес, встретить, забрать еду. Но оба раза меня возвращали. Немцы рылись в моей корзинке, а я говорила, что иду за грибами и для себя несу полдник.
Поздним вечером Домарев появился у нас. Он был ранен в ногу, на ней вместо бинта — гнойная, грязная тряпка.
И снова через огороды я бежала к Русецкому. И снова он пришел со своим неизменным саквояжиком.
Когда я увидела Домарева в первый раз, лицо его мне показалось знакомым, но разобраться хорошо не могла: оборванный, грязный, заросший.
Через несколько дней я уже была убеждена, что видела этого человека. Мне был знаком и этот длинноватый нос с маленькой горбинкой, и большой рот, и немного криво поставленные зубы, и выпуклые светло-серые глаза, и густые рыжеватые брови, и такие же с рыжинкой волосы, и веснушки… Мало-помалу я начала припоминать: он был тогда с тремя кубиками на петлицах и со звездой политработника на рукаве гимнастерки. Мы, девчонки и мальчишки, пробирались через дыру в заборе в клуб воинской части посмотреть кино. И этот высокий, стройный политрук не раз выставлял нас из клуба. Однажды он вызвал даже солдата с винтовкой, и тот нас «сопровождал» далеко за проходную будку… Но все это было еще до войны, в середине 1940 года. Тогда, естественно, я недолюбливала этого строгого начальника клуба 59-го стрелкового полка… Сейчас я могла судить более объективно: он был спокойный, малоразговорчивый, и, когда улыбался, лицо его удивительно преображалось — становилось мягким и добрым.