Жизнь как она есть
Шрифт:
Как была, почти нагая, зашпилив сарафан тремя булавками, пошла к сельсовету. Издали увидела, что у ворот стоит крытая черная машина, а чуть поодаль еще одна — грузовая.
Смотрю — за одним домом Саша Дядиченко, Миша Бондаревич, Замогильный, Привалов и еще несколько таких же «приписников», которые бывали у нас в доме.
Привалов быстро шепчет мне, что они выйдут на шоссе, чтобы подкараулить эти машины, и, если удастся, освободят маму и Домарева. Не удастся освободить — забросают машину гранатами, пусть гибнут и фашисты! Привалов успел сказать, что маму и Домарева уже
Я вошла в бывшее помещение сельсовета. За столом сидел знакомый офицер. Увидев у меня в руке платок и махорку, выслушав мою просьбу передать это маме, гестаповец сказал все с той же неизменной улыбкой:
— Хорошо. Передадим. Но скажи мне: ты отдохнула? Подумала? Захочешь отвечать на вопросы?
— Да.
Он:Очень хорошо. Тогда скажи, кто такой Домарев Иван Андреевич? Ведь это он запутал твою мать в такие дела, за которые великая Германия не прощает.
Я:Это мой отец.
Он:Где же он был до войны?
Я:Отбывал срок заключения в Витебске, а после перевели под Брест. Там из тюрьмы его освободили ваши войска.
(Все это я хорошо усвоила от мамы и Ивана Андреевича.)
Он:И когда же он у вас появился?
Я:В первые дни войны, пришел пешком.
Он:Почему он хромает?
Я:По пути из Бреста сильно натер ногу, была рана, после — экзема.
Он:Ты все, оказывается, знаешь. А кто лечил его?
Я:Сама мама. Травами, припарками.
Он:С кем он водил дружбу? Кто к нему заходил?
Я:Никто. Мы живем бедно, а после того как отец сидел в тюрьме, все нас сторонились.
Он:А куда он отлучался вместе с матерью, как и сегодня?
Я:Сегодня — на поле. А вообще — иногда в лес, за грибами, за хворостом…
Он:Ну хватит! А это кто? Тоже не знаешь?
Передо мной лежала фотография Коли Комалова в офицерской форме.
— Я не знаю этого человека.
— Погляди назад! — скомандовал мне гестаповец. Оглянулась: сзади стоял Коля Комалов со связанными назад руками, за ним полицаи.
Я молчала, держалась за стол, чтобы не упасть.
— Узнаешь?
— Нет.
— Хорошо, мы тебе напомним. — С этими словами он неторопливо вышел из-за стола и начал хлестать меня своим стеком.
Когда я падала, он меня бил ногами, когда я поднималась — снова град ударов по лицу, плечам, голове.
Очнулась на траве у крыльца сельсовета. Было очень тихо. Надо мной стоял Марат. Я шевельнулась, поняла, что жива, кое-как встала на ноги. Черная крытая машина стояла на прежнем месте. Даже не понимая, что делаю, быстро пошла к ней и стала стучать в дверцу. Подоспевший солдат отшвырнул меня от машины, а я не переставала кричать:
— Мама, мы здесь! Мама, мы здесь!
И вдруг в ответ услышала такой родной, тревожный голос:
— Адочка! Береги Марата! Берегите друг друга. Я вернусь к вам. Обязательно вернусь!
Ко мне подбежал Марат, схватил за руку и потащил к забору.
Через какое-то время мы увидели, как из сельсовета вышел офицер, а за ним солдаты и полицаи вывели Комалова и втолкнули в машину. Офицер сел в кабину черной машины, все остальные — в кузов грузовой. Машины тронулись в направлении шоссе на Минск. Долго еще, пока они не скрылись, мы провожали их глазами и долго слышали шум моторов.
В другой половине помещения сельсовета, за перегородкой, жила жена бывшего председателя Жуковская.
Подробностей она не знает, но каждый раз, вспоминая этот день, приговаривает:
— Я же все слышала из своей комнаты через перегородку… Слышала, как их допрашивали да пытали. Не дай-то бог!.. Бедная Аня…
Позднее я пыталась подробнее узнать о судьбе мамы и двух ее товарищей, но узнала очень мало. Арестовали их 5 октября, а повесили 26 октября 1941 года, когда в Минске были совершены первые казни советских людей. Один из очевидцев описал одежду повешенных: жакет цвета хаки, ноги в сапогах и длинная девичья коса, на конце заплетенная красной ленточкой… Один мужчина с рыжими кудрями, весь в веснушках, а второй — совсем еще мальчик по виду, кажется, черноволосый, круглолицый. Конечно, по всем приметам, это были мама, Иван Андреевич Домарев и Коля Комалов.
Тогда мы с Маратом ничего этого еще не знали и тревожно ждали, надеялись.
С неделю я не могла подняться с постели. Марат, как мог, ухаживал за мной. Никто у нас не появлялся.
Проходили дни за днями, мама не возвращалась. Почти все время мы сидели у окна и ждали: вот отворится калитка и своей стремительной, летящей походкой пройдет по двору наша мама.
Но доносились тревожные слухи, и надежд на спасение становилось все меньше.
Даже баба Мариля уже знала, что ее дочь и Домарева схватили на новом кладбище, когда они возвращались из лесу. В корзинке у дочери гестаповцы обнаружили свежую сводку Совинформбюро (значит, слушали в лесу радио).
Обвиняя во всем свою дочь, баба Мариля говорила, что «ей не сиделось спокойно», что она «собирала у себя парней из военных чинить немцам беду», что она «родных детей не жалела, вот и допрыгалась». Тут же заодно баба Мариля проклинала Опорожа, и Дубовика, и Юрана, и немцев. Меня она вообще не жаловала. Марата по-своему любила, но не упускала случая сказать, что характер у него материнский и потому головы ему не сносить.
И тогда, и теперь, через много-много лет, мама остается для меня образцом во всем. Я никогда, кроме одного случая, не писала стихов, но единственное свое стихотворение посвятила маме, когда узнала о ее казни. Сейчас я понимаю, конечно, что оно далеко от поэзии, и поэтому не решаюсь даже привести хоть единую строчку. Скажу только, что это стихотворение, несмотря на все, живет во мне постоянно, и в нем встает мама, гордо и мужественно выдержавшая пытки и допросы и не дрогнувшая в свой последний час. В нем я слышу ее последний возглас, обращенный ко мне и Марату: «Я вернусь к вам, обязательно вернусь!»