Жизнь Клима Самгина (Сорок лет). Повесть. Часть четвертая
Шрифт:
— Нет, — сказал Самгин.
— Ой-ли? — весело воскликнул Бердников и, сложив руки на животе, продолжал, удивляя Самгина пестрой неопределенностью настроения и легкостью витиеватой речи: — Как же это может быть неведомо вам, ежели вы поверенный ее? Шутите...
В лицо Самгина смотрели, голубовато улыбаясь, круглые, холодненькие глазки, брезгливо шевелилась толстая нижняя губа, обнажая желтый блеск золотых клыков, пухлые пальцы правой руки играли платиновой цепочкой на животе, указательный палец левой беззвучно тыкался в стол. Во всем поведении этого человека, в словах его, в
— Предположим, что я знаю договор, интересующий вас. Что же следует дальше?
— А дальше разрешите сообщить, что это дело крупно денежное и мне нужно знать договор во всех его подробностях. Вот я и предлагаю вам ознакомить...
Самгин, вскочив со стула, торопливо крикнул:
— Прошу вас прекратить... это! Как вы могли решиться сделать мне такое предложение?
Он безотчетно выкрикивал еще какие-то слова, чувствуя, что поторопился рассердиться, что сердится слишком громко, а главное — что предложение этого толстяка не так оскорбило, как испугало или удивило. Стоя перед Бердниковым, он сердито спрашивал:
— Почему вы считаете меня способным... вы знаете меня?
— Нет, как раз — не знаю, — мягко и даже как бы уныло сказал Бердников, держась за ручки кресла и покачивая рыхлое, бесформенное тело свое. — А решимости никакой особой не требуется. Я предлагаю вам выгодное дело, как предложил бы и всякому другому адвокату...
— Я для вас — не всякий! — крикнул Самгин.
— А какой же? — спросил Бердников с любопытством, и нелепый его вопрос еще более охладил Самгина.
«Нахален до комизма», — определил он, закуривая папиросу и говоря строгим тоном:
— Повторяю: о договоре, интересующем вас, мне ничего неизвестно. «Напрасно сказал, и не то, не так!» — тотчас догадался он; спичка в руке его дрожала, и это было досадно видеть.
Упираясь ладонями в ручки кресла, Бердников медленно приподнимал расплывчатое тело свое, подставляя под него толстые ноги, птичьи глаза, мигая, метали голубоватые искорки. Он бормотал:
— Сегодня — неизвестно, а завтра — можно узнать. Марина-то, наверно, гроши платит вам, а тут...
— Довольно об этом, — уже почти попросил Самгин.
— Ну, ну, ладно, — не шумите, — откликнулся Бердников, легко дрыгая ногами, чтоб опустить взъехавшие брюки, и уныло взвизгнул: — На какого дьявола она работает, а! Ну, мужчина бы за сердце схватил, — так мужчины около нее не . видно, — говорил он, плачевно подвизгивая, глядя в упор на Самгина и застегивая пуговицы сюртука. — За миллионы хватается, за большие миллионы, — продолжал он, угрожающе взмахнув длинной рукой. — Время-то какое, господин Самгин! Из-за пустяков, из-за выручки винных лавок люди убивают, бомбы бросают, на виселицу идут, а?
Бердников засмеялся странно булькающим смехом:
— Ппу-бу-бу-бу!
Раскачиваясь, он надул губы, засопел, и губы, соединясь с носом, образовали на лице его смешную шишку.
— Вы ей не говорите, что я был у вас и зачем. Мы с ней еще, может, как раз и сомкнемся в делах-то, — сказал он, отплывая к двери. Он исчез легко и бесшумно, как дым. Его последние слова прозвучали очень неопределенно, можно было понять их как угрозу и как приятельское предупреждение.
«Приятельское, — мысленно усмехнулся Клим, шагая по комнате и глядя на часы. — Сколько времени сидел этот человек: десять минут, полчаса? Наглое и глупое предложение его не оскорбило меня, потому что не могу же я подозревать себя способным на поступок против моей чести...»
И, успокоив себя, он подумал, что следовало задержать Бердникова, расспросить его о Марине.
«Я глупо делаю, не записывая такие встречи и беседы. Записать — значит оттолкнуть, забыть; во всяком случае — оформить, то есть ограничить впечатление. Моя память чрезмерно перегружена социальным хламом».
Ему очень понравились слова: социальный хлам. Он остановился, закрыл глаза, и с быстротою, которая доступна только работе памяти, пред ним закружился пестрый вихрь пережитого, утомительный хоровод несоединимых людей. Особенно видны были Варавка и Кутузов, о котором давно уже следовало бы забыть, Лютов и Марина — нет ли в них чего-то сродного? — Митрофанов и Любимова, рыжий Томилин, зеленоватой тенью мелькнула Варвара, и так же, на какую-то часть секунды, ожили покорные своей судьбе Куликова, Анфимьевна, еще и еще знакомые фигуры. Непонятен, неуловим смысл их бытия.
В эту минуту возврата в прошлое Самгин впервые почувствовал нечто новое: как будто все, что память показывала ему, ожило вне его, в тумане отдаленном, но все-таки враждебном ему. Сам он — в центре тесного круга теней, освещаемых его мыслью, его памятью. Среди множества людей не было ни одного, с кем он позволил бы себе свободно говорить о самом важном для него, о себе. Ни одного, кроме Марины. Открыв глаза, он увидал лицо свое в дыме папиросы отраженным на стекле зеркала; выражение лица было досадно неумное, унылое и не соответствовало серьезности момента: стоит человек, приподняв плечи, как бы пытаясь спрятать голову, и через очки, прищурясь, опасливо смотрит на себя, точно на незнакомого. Он сердито встряхнулся, нахмурился и снова начал шагать по комнате, думая:
«Истина с теми, кто утверждает, что действительность обезличивает человека, насилует его. Есть что-то... недопустимое в моей связи с действительностью. Связь предполагает взаимодействие, но как я могу... вернее: хочу ли я воздействовать на окружающее иначе, как в целях самообороны против его ограничительных и тлетворных влияний?»
Вспомнились слова Марины: «Мир ограничивает человека, если человек не имеет опоры в духе». Нечто подобное же утверждал Томилин, когда говорил о познании как инстинкте.
«Да, познание автоматично и почти бессмысленно, как инстинкт пола», — строго сказал Самгин себе и снова вспомнил Марину; улыбаясь, она говорила:
«Свободным-то гражданином, друг мой, человека не конституции, не революции делают, а самопознание. Ты вот возьми Шопенгауэра, почитай прилежно, а после него — Секста Эмпирика о «Пирроновых положениях». По-русски, кажется, нет этой книги, я по-английски читала, французское издание есть. Выше пессимизма и скепсиса человеческая мысль не взлетала, и, не зная этих двух ее полетов, ни о чем не догадаешься, поверь!»