Жизнь Клима Самгина (Сорок лет). Повесть. Часть четвертая
Шрифт:
Подняв рюмку к носу, он понюхал ее, и лицо его сморщилось в смешной, почти бесформенный мягкий комок, в косые складки жирноватой кожи, кругленькие глаза спрятались, погасли. Самгин второй раз видел эту гримасу на рыхлом, бабьем лице Бердникова, она заставила его подумать:
«Забавный болтун. И, кажется, не глуп».
Его особенно удивляла легкость движений толстяка, легкость его речи. Он даже попытался вспомнить: изображен в русской литературе такой жизнерадостный и комический тип? А Бердников, как-то особенно искусно смазывая редиску маслом, поглощая ее, помахивая пред лицом салфеткой, распевал тонким голоском:
—
Попов неумело и жестоко резал утку, хрустели кости, из-под ножа выскальзывали куски, он ворчал:
— О, чорт...
Самгин, насыщаясь и внимательно слушая, видел вдали, за стволами деревьев, медленное движение бесконечной вереницы экипажей, в них яркие фигуры нарядных женщин, рядом с ними покачивались всадники на красивых лошадях; над мелким кустарником в сизоватом воздухе плыли головы пешеходов в соломенных шляпах, в котелках, где-то далеко оркестр отчетливо играл «Кармен»; веселая задорная музыка очень гармонировала с гулом голосов, все было приятно пестро, но не резко, все празднично и красиво, как хорошо поставленная опера. И над этим праздником, легко пронзая его шум, извивалась тонкогласая, остренькая речь Бердникова; обсасывая спаржу, он говорил:
— Мы — народище не волевой, а мыслящий, мы не столько стремимся нечто сделать, как хотим что-нибудь выдумать для всеобщего благополучия. Мессианство, оно же как раз и ротозейство. Извините. Воля у нас не воспитывалась, а подавлялась, извне — государством, а изнутри разлагала ее свободная мысль. О народе усердно беспокоились, все спрашивали его: «Ты проснешься ль, исполненный сил?» И вот он проснулся, как мы того желали, и нанес государству огромнейшие убытки, в дребезг, в прах и пепел разорив культурнейшие помещичьи хозяйства.
— У него именьишко сожгли, — равнодушно сказал Попов, разливая шампанское.
— И скот прирезали, — добавил Бердников. — Ну, я однако не жалуюсь. Будучи стоиком, я говорю: «Бей, но — выучи!» Охо-хо! Нуте-кось, выпьемте шампанского за наше здоровье! Я, кроме этого безвредного напитка, ничего не дозволяю себе, ограниченный человек. — Он вылил в свой бокал рюмку коньяка, чокнулся со стаканом Самгина и ласково спросил: — Надоела вам моя болтовня?
— Я слушаю вас с глубоким интересом, — вполне искренно ответил Самгин.
— Однако помалкиваете.
— Неразговорчив.
— Осторожность — хорошее качество, — сказал Бердников, и снова Самгин увидал лицо его комически сморщенным. Затем толстяк неожиданно и как-то беспричинно засмеялся. Смеялся он всем телом, смех ходил в нем волнами, колыхая живот, раздувая шею, щеки, встряхивая толстые бабьи плечи, но смех был почти бесшумен, он всхлипывал где-то в животе, вырываясь из надутых щек и губ глухими булькающими звуками:
— Ппу-бу-бу-бу... Самгин подумал:
«Он должен бы смеяться визгливо».
— Великий мастер празднословия, — лениво, однако с явной досадой сказал Попов, наливая Климу красного вина. — Вы имейте в виду: ему дорого не то, что он говорит, а то — как!
— Слышите? — подхватил Бердников. — В эстеты произвел меня. А то — нигилистом ругает. Однако чем же я виноват, ежели у нас свобода-то мысли именно к празднословию сводится и больше никуда? Нуте-ко, скажите, где у нас свободная-то мысль образцово дана? Чаадаев? Бакунин и Кропоткин? Герцен, Киреевский, Данилевский и другие этого гнезда?
— Это он, кокет, вам товар лицом показывает, вот, дескать, как я толсто начитан, — все так же лениво и уже подразнивая проговорил Попов. Тело Бердникова заколебалось, точно поплыло, наваливаясь на стол, кругленькие глазки зеленовато яростно вспыхнули, он заговорил быстрее, с присвистами и взвизгиваньем:
— Нет, погоди! Ты покажи-ко мне, вместо Бакуниных с Кропоткиными, русских Оуэнов, Фурье, Сен-Симонов, покажи, ну? Ду-шеч-ка, у нас их заменяют блаженненькие Сютаевы, Бондаревы да чудаковатый граф, соблазненный ими по бедности разума его. Ой, нехорошо, дерзко сказал я, — воскликнул он, неумело притворяясь испуганным. — Но вы, господин Самгин, не думайте, я ведь гения не отрицаю, художника всесветного превозношу совокупно со всеми. Однако же полагаю себя вправе сказать: глуп, как гений! И это касается не одного кого-либо, а вообще гения в искусстве...
— Чернышевский... — начал Попов, сердито сдвинув брови.
Тесть махнул рукой на него:
— Отстань! Семинарист этот был прилежным учеником, а чудотворца из него литераторы сделали за мужиколюбие. Я тебе скажу, что бурят Щапов был мыслителем как раз погуще его, да! Есть еще мыслитель — Федоров, но его «Философия общего дела» никому не знакома.
Он всем телом покачнулся к Самгину, усмехаясь, широко обнажив золотые клыки:
— Дорогой... Кирилл Иваныч, старообрядцы мы, заплесневели, мохом обросли! Славянофилы эти наши, народники всякие — старообрядцы всё! И пусть только какой-нибудь Петр, большой или маленький, начнет нас к Европе поворачивать, мы орем: «Антихрист! Блаженны кроткие»...
— Мне кажется, вы недооцениваете событий, которые только что... — заговорил Самгин, но Бердников, схватив его за рукав пиджака, быстро и уже озлобленно продолжал:
— Не выношу кротких! Сделать бы меня всемирным Иродом, я бы как раз объявил поголовное истребление кротких, несчастных и любителей страдания. Не уважаю кротких! Плохо с ними, неспособные они, нечего с ними делать. Не гуманный я человек, я как раз железо произвожу, а — на что оно кроткому? Сказку Толстого о «Трех братьях» помните? На что дураку железо, ежели он обороняться не хочет? Избу кроет соломой, землю пашет сохой, телега у него на деревянном ходу, гвоздей потребляет полфунта в год.