Жизнь Клима Самгина (Сорок лет). Повесть. Часть четвертая
Шрифт:
— И вот, машер 2 , как я знал, как убеждал тебя... Взмахнув руками, точно желая обнять или оттолкнуть его, не пустить в комнату, Вера Петровна сказала неестественно громко:
— Мой сын, Клим.
Доктор Донадьё сильно обрадовался, схватил руку Самгина, встряхнул ее и осыпал его градом картавых слов. Улавливая отдельные слова и фразы, Клим понял, что знакомство с русским всегда доставляло доктору большое удовольствие; что в 903 году доктор был в Одессе, — прекрасный, почти европейский город, и очень печально, что революция уничтожила
2
Моя дорогая (франц.). — Ред.
— В этом французы кое-что понимают — не так ли? Длинный, тощий, с остатками черных, с проседью, курчавых и, видимо, жестких волос на желтом черепе, в форме дыни, с бородкой клином, горбоносый, он говорил неутомимо, взмахивая густыми бровями, такие же густые усы быстро шевелились над нижней, очень толстой губой, сияли и таяли влажные, точно смазанные маслом, темные глаза. Заметив, что сын не очень легко владеет языком Франции, мать заботливо подсказывала сыну слова, переводила фразы и этим еще более стесняла его.
— Мир вдохновляется Францией, — говорил доктор, размахивая левой рукой, а правой вынул часы из кармана жилета и показал циферблат Вере Петровне.
— Сейчас, — сказала она, а квартирант и нахлебник ее продолжал торопливо воздавать славу Франции, вынудив Веру Петровну напомнить, что Тургенев был другом знаменитых писателей Франции, что русские декаденты — ученики французов и что нигде не любят Францию так горячо, как в России.
— Нас любят все, кроме немцев, — турки, японцы, — возгласил доктор. — Турки без ума от Фаррера, японцы — от Лоти. Читали вы «Рай животных» Франсис Жамм? О, — это вещь!
Он не очень интересовался, слушают ли его, и хотя часто спрашивал: не такали? — но ответов не ждал. Мать позвала к столу, доктор взял Клима под руку и, раскачиваясь на ходу, как австрийский тамбур-мажор, растроганно сказал:
— Я — оптимист. Я верю, что все люди более или менее, но всегда удачные творения величайшего артиста, которого именуем — бог!
«Донадьё», — вспомнил Самгин, чувствуя желание придумать каламбур, а мать безжалостно спросила его:
— Ты — понял?
В столовой доктор стал менее красноречив, но еще более дидактичен.
— Я — эстет, — говорил он, укрепляя салфетку под бородой. — Для меня революция — тоже искусство, трагическое искусство немногих сильных, искусство героев. Но — не масс, как думают немецкие социалисты, о, нет, не масс! Масса — это вещество, из которого делаются герои, это материал, но — не вещь!
Затем он принялся есть, глубоко обнажая крепкие зубы, прищуривая глаза от удовольствия насыщаться, сладостно вздыхая, урча и двигая ушами в четкой форме цифры 9. Мать ела с таким же наслаждением, как доктор, так же много, но молча, подтверждая речь доктора только кивками головы.
«Проживет она с этим гигиенистом все свои деньги», — грубо подумал Самгин, и чувство жалости к матери вдруг окрасилось неприязнью к ней. Доктор угощал:
— Попробуйте это вино. Его присылает мне из Прованса мой дядя. Это — чистейшая кровь нашего южного солнца. У Франции
После обеда Донадьё осовел, отказался от кофе и, закурив маленькую сигару, сообщил, тяжко вздыхая:
— К сожалению — через час у меня заседание. Но мы, конечно, увидимся...
— Да, — сказала мать, но так неуверенно, что Клим Иванович понял: она спрашивает.
— Я сегодня же еду в Париж, — сообщил он. Доктор оживленно простился, мать, помолчав, размешивая кофе, осведомилась:
— Ты очень торопишься?
— Да, ждет клиент.
— Твои дела не плохи?
— Вполне приличны. Не обидишься, если я уйду? Хочется взглянуть на город. А ты, наверное, отдыхаешь в этот час?
Вера Петровна встала. Клим, взглянув в лицо ее, — отметил: дрожит подбородок, а глаза жалобно расширены. Это почти испугало его.
«Начнет объясняться».
— Ты понимаешь, Клим, в мире так одиноко, — начала она. Самгин взял ее руку, поцеловал и заговорил ласково, как только мог.
— А он очень интересный человек.
Хотелось прибавить: «Ограбит он тебя», но сказалось:
— Будь здорова, мама! Очень уютно устроилась ты. Вера Петровна молчала, глядя в сторону, обмахивая лицо кружевным платком. Так молча она проводила его до решетки сада. Через десяток шагов он обернулся — мать еще стояла у решетки, держась за копья обеими руками и вставив лицо между рук. Самгин почувствовал неприятный толчок в груди и вздохнул так, как будто все время задерживал дыхание. Он пошел дальше, соображая:
«Что она думает обо мне?» Затем упрекнул себя:
«Следовало сказать ей что-нибудь... лирическое». Но упрек тотчас же обратился на мать. «С ее средствами она могла бы устроиться не так... шаблонно. Донадьё! Какой-то ветеринар».
Он долго, до усталости, шагал по чистеньким улицам города, за ним, как тень его, ползли растрепанные мысли. Они не мешали ему отметить обилие часовых магазинов, а также стариков и старушек, одетых как-то особенно скучно и прочно, — одетых на долгую, спокойную жизнь. Вспомнились свои, домашние старики и прежде всех — историк Козлов, с его старомодной фразой: «Как истый любитель чая и пьющий его безо всяких добавлений...» Тот же Козлов во главе монархической манифестации, с открытой, ревущей, маленькой пастью, с палкой в руке. Дьякон. Седобородый беллетрист-народник...
«Стариков я знал мало».
Вечером он сидел за городом на террасе маленького ресторана, ожидая пива, курил, оглядывался. Налево, в зеленой долине, блестела Рона, направо — зеркало озера отражало красное пламя заходящего солнца. Горы прикрыты и смягчены голубоватым туманом, в чистенькое небо глубоко вонзился пик Дан-дю-Миди. По берегам озера аккуратно прилеплены белые домики, вдали они сгруппировались тесной толпой в маленький город, но висят и над ним, разбросанные по уступам гор, вползая на обнаженные, синеватые высоты к серебряным хребтам снежных вершин. Из города, по озеру, сквозь голубую тишину плывет музыка, расстояние, смягчая медные вопли труб, придает музыке тон мечтательный, печальный. Над озером в музыке летают кривокрылые белые чайки, но их отражения на воде кажутся розовыми. В общем все очень картинно и природа с полной точностью воспроизводит раскрашенные почтовые открытки.