Жизнь Клима Самгина (Сорок лет). Повесть. Часть четвертая
Шрифт:
Самгин, незаметно для себя, выпил больше, чем всегда позволял себе. У него приятно шумело в голове, и еще более приятно было сознавать, что никто из этих людей не сказал больше, чем мог бы сказать он, никто не сказал ничего, что не было бы знакомо ему, продумано им. Он — богаче. Он — сильнее. И не требуется особенной храбрости, чтоб выступить пред ними. Над столом колебалось сизое облако табачного дыма, в дыму плавали разнообразные физиономии, светились мутноватые глаза, и все вокруг было туманно, мягко, подобно сновидению. Он встал, позвенел вилкой о бокал и, не ожидая, когда люди несколько успокоятся, начал говорить, как говорил на суде, сухо, деловито.
— Господа! Из всего, что
Чувствуя, что шум становится все тише, Клим Иванович Самгин воодушевился и понизил голос, ибо он знал, что на высоких нотах слабоватый голос его звучит слишком сухо и трескуче. Сквозь пелену дыма он видел глаза, неподвижно остановившиеся на нем, измеряющие его. Он ощутил прилив смелости и первый раз за всю жизнь понял, как приятна смелость.
— Вы знаете, что Исаак был заменен бараном. В наши дни баранов не приносят в жертву богу, с них стригут шерсть или шьют из овчины полушубки. Но к старым идолам добавлен новый — рабочий класс, и вера в неизбежность человеческих жертвоприношений продолжает существовать. Я не ставлю и не решаю вопроса: осуществим ли социализм посредством диктатуры пролетариата, как учит Ленин. Этот вопрос вне моей компетенции, ибо я не дон-Кихот, но, разумеется, мне очень понятна мысль, чувство уважаемого и талантливейшего Платона Александровича, чувство, высказанное в словах о страшной власти равенства. Я говорю о том, что наш разум, орган пирронизма, орган Фауста, критически исследующего мир, — насильственно превращали в орган веры. Но вера, извлеченная из логики, лишенная опоры в чувстве, ведет к расколу в человеке, внутреннему раздвоению его. Именно отсюда, из этого раскола возникают качества, характерные для русской интеллигенции: шаткость, непрочность ее принципов, обилие разноречий, быстрая смена верований.
Клим Иванович Самгин был убежден, что говорит нечто очень оригинальное и глубоко свое, выдуманное, выношенное его цепким разумом за все время сознательной жизни. Ему казалось, что он излагает результат «ума холодных наблюдений и сердца горестных замет» красиво, с блеском. Увлекаясь своей смелостью, он терял привычную ему осторожность высказываний и в то же время испытывал наслаждение мести кому-то.
— Из этой шаткости основного критерия мы получаем такие факты, как смену марксизма Петра Струве его неославянофильским патриотизмом, смену его «Критических заметок» сборником «Вехи», разложение партии социал-демократов на две враждебные фракции, провокатора в центральном комитете партии террористов и вообще обилие политических провокаторов, обилие фактов предательства...
Он не мог продолжать речь свою, публика устала слушать, и уже все чаще раздавались хмельные восклицания:
— Ваш дон-Кихот и Фауст — бог и дьявол Достоевского...
— Правильно.
— В семидесятых годах признавали действующей силой истории — личность...
— А когда полсотни личностей было повешено...
— Вы говорите пошлости!
— Почему — пошлость?
— Через двадцать лет начали проповедовать, что спасение — в безличной воле масс...
— Правильно!
— Позвольте: что — правильно?
— Господа! Скажем спасибо оратору...
Десятка полтора мужчин и женщин во главе
— Я — восхищен. Такие зрелые мысли... Носатый человек во фраке дочти истерически кричал на аккомпаниатора:
— Вы пятьдесят раз провозглашали правильно, а — что?
Последнее, что Самгин помнил ясно: к нему подошла пьяненькая Елена и, взяв его под руку, сказала:
— Я в политике ни черта не смыслю, но вы, милый мой, превосходно отделали их... А этот Платон — вы ему не верьте. Он — дурак, но хитрый. И — сластоежка. Идемте, сейчас я буду развлекать публику.
Она стояла около рояля, аккомпаниатор играл что-то задорное, а она, еще более задорно, пела, сопровождая слова весьма рискованными жестами, подмигивая, изгибаясь, точно кошка, вскидывая маленькие ноги из-под ярких юбок.
Да, пожать умела я!Где ты, юность знойная?Ручка моя белая?Ножка моя стройная?— Бр-раво-о! — кричала публика, заглушая звонкий, развеселый голосок.
Пиф-паф! РаздалсяРитурнель кадрили.Пиф-паф! Вдруг меняВсю воспламенили!— Божественно-о! — рыдающим голосом крикнул кто-то.
Пиф-паф! Жизнь моя!Пиф-паф! Знаю яКой-кого немного,Да, немножко знаю я!Старичок с орденом масляно хихикал и бормотал:
— Неувядаема! Ах, боже мой...
Франтику с картинкиЛюбо будет мнеКончиком ботинкиС носа сбить пенснэ, —и нога ее взлетела в уровень плеча.
Под впечатление» этой специфически волнующей песенки Самгин шея домой и, проснувшись после полудня, тотчас же вспомнив ее.
Через день в кабинете Прозорова, где принимал клиентов и работал Самгин, Елена, полулежа с папиросой в руке на кожаном диване, рассказывала ему:
— А вы здорово клюкнули [на] встрече. Вы — очень... свежий. И — храбрый.
Он подошел к ней, присел на диван, сказал как мог ласково:
— Очень хорошо спели вы Беранже!
— Да? Приятно, что вам понравилось. Легла удобнее- и сказала, подмигнув, щелкая пальцами:
— Это у меня — вроде молитвы. Как это по-латински? Кредо квиа абсурдум 7 , да? Антон терпеть не мог эту песню. Он был моралист, бедняга...
Затем произошло нечто, о тем, за несколько минут пред этим, Самгин не думал и чего не желал. Полежав некоторое время молча, с закрытыми глазами, женщина вздохнула и проговорила вполголоса, чуть-чуть приоткрыв глаза:
7
Верю, потому что это нелепо (искаж. лат.). — Ред.