Жизнь, которой не было
Шрифт:
И Профессор заговорил о полете Гагарина, о двенадцатирублевых пенсиях колхозников, которые ввел Хрущев. Он, Хрущев, впервые в истории России начал выдавать паспорта крестьянам, и в этом его громадная заслуга. И было это в начале тех самых знаменитых шестидесятых...
Отец, слушая Профессора, лишь вздыхал, дядя Игнат растерянно разводил неуклюжими заклешневелыми ладонями, которые "не владают".
– Все, отмучились покойнички!
– всхлипнул старик, растирая по морщинистой щеке мутную слезу.
– Они ведь, бедолаги, ничего не знали, кроме труда. Труд путь ко гробу, но почему же я так тоскую без всяческой работы? Руки мои стали ручонками
– Не горюй, дед, в райцентре купим, в комхозе, - успокоил дядю Игната отец.
– Там их по десятку в день выстругивают. По триста рублей за штуку.
– Теперь небось уже за пятьсот, - уточнил Профессор.
– Цены ведь на все растут.
На дядю Игната эти факты не произвели никакого впечатления.
– Так, как я стругал-лакировал, никто уже стараться не будет, - проворчал он.
Профессор задумчиво теребил чуб над вспотевшим бледным лбом, перечеркнутым полоской мазута. Вот опять разинул рот, чуть прищурив глаза и взмахивая рукой - словно находился на трибуне всесоюзного съезда.
Отец отодвинул кувырючую пластмассовую кружечку, кашлянул в кулак, кивнул в сторону Джона:
– Тоже небось скоро помрет. Дураки долго не живут, хоть с виду крепкие. Без бабки тоскует. А тоска - первый признак могилы. Внутренняя стрелка дрожит - значит, хана человеку!
– Отчего он помрет?
– Митя выходит из чулана, в руках у него пакет с манной крупой.
– Ведь мы с дядей Игнатом за ним ухаживаем, и трактористы, которые здесь бывают, тоже подкармливают. На днях транзисторный приемник сюда принесу, пусть себе крутит, забавляется - надо лишь батарейки купить.
Отец как-то странно взглянул на Митю, усталые глаза его вмиг сделались злыми и белесыми:
– Я ведь, сынок, тоже сирота! И вовсе не потому, что родители мои давно померли... просто здесь, под сердцем, что-то давит, колет, ворочается. Потому и злость душит - от гвоздика! Теперь точно знаю: я проглотил тот самый Андрюшин гвоздик...
И отец рассказал конец истории про быка Андрюшу. В тот день, сдав быка на мясокомбинат, отец заглянул ради интереса в разделочный цех. По конвейеру шли подвешенные парящие туши коров и быков. По изуродованной ноге отец узнал Андрюшу.
"Вот он!" - невольно воскликнул отец.
Рабочий, разделывающий тушу, вынул бычье сердце, воздел на руках, словно чашу, плещущую кровью через края: оно было большое, раздутое от неведомой болезни. Рабочий дал подержать сердце отцу: "На!.." - вроде бы шуткой.
Но отец машинально и с какой-то небывалой готовностью принял еще живой орган, глядя как завороженный на крупные, жемчужного оттенка сосуды, обвившие алую мышцу со всех сторон. Тепло бычьего сердца, как от печки, мгновенно наполняло ладони. Отец смотрелся в него как в шарообразное, красного оттенка зеркало и видел в нем свое искаженное небритое лицо.
"Больное сердечко-то...
– сказал рабочий.
– Клади его на стол, посмотрим, чего там у него в нутрях".
Отец плюхнул сердце на деревянный, в розовых потеках стол. Под лезвием огромного разделочного ножа сердце напоследок дернулось, словно от удара электротоком, развалилось на две половинки, хлюпнув почерневшими сгустками крови. Вдруг лезвие ножа визгнуло о металлический предметик: гвоздь! Крошечный, вроде сапожного, чуть искривленный, с острым кончиком, весь отполированный потоками бычьей крови до серебристого сияния. Рабочий растолковал, что такая находка не первая: острый предмет может проткнуть стенку желудка и вместе с потоком крови через вену добраться до сердца, застряв в работающих клапанах.
Отец решил взять тот гвоздик на память и, пачкая ладонь высыхающей крупитчатой кровью, завернул гвоздик в бумажку, положил в карман. На обратном пути остановились в Лебедяни, купили с шофером на двоих бутылку водки помянуть Андрюшу. Хоть и вредный был, гад, но помянуть его стоило. Но с того дня у отца стало ежедневно болеть сердце. Поискал в карманах гвоздик - нету! Бумажка цела, а гвоздик пропал. А еще в кармане лежал кусок сыра, которым и закусили. Запросто ведь можно проглотить гвоздик с куском скользкого, размякшего в кармане сыра. А сердце болит с каждым днем все нестерпимее ноет, жжет, вся грудь от него будто огнем полыхает...
Он вздохнул, рука сама протянулась вперед, взяла кружечку: как выпьет, сразу легчает!
– Вот так мы их всех!..
– Отец ударил кулаком по столу. Крякнул, перевел дух. В распахе телогрейки виднелся свитер в полоску. Долгое время он его берег, а теперь стал носить на работу. Ворот свитера потемнел, залоснился.
Дядя Игнат пододвинул кружечку, плеснул себе немного из знакомой бутылки, поднес к обиженно искривленному рту, окруженному пучками седой щетины:
– Тах-та оно и есть - все мы сироты. Власть прежняя дюже за нами смотрела, чтоб мы работали с утра до ночи, а таперя уж никому не нужны. Хоть землю пашите, хоть издыхайтя - дело вашенское. Пензию платють - и то слава Богу. Я, ребята, грешный человек - Богу никогда не молился. И над старухами певчими подсмеивался. Сколько я энтих старух перехоронил - не сосчитать...
– Ты неправильно концептуализируешь проблему смерти, дед!
– перебил старика Профессор.
– Я знаю, что умру в родной деревне. Но Родина вообще, как субстанция, как внеличностная категория, - где она? Если она заключена во мне...
– Профессор шлепнул себя растопыренной ладонью в грудь, по засаленной телогрейке, вязко чмокнувшей от его прикосновения, - то почему я ощущаю себя всемирным, космического масштаба, сиротой? Я, как и дядя Игнат, не верю в Бога, но где-то должен находиться Отец первичных материальных атомов, из которых и создан особенный мозг мой?!
Отец насмешливо смотрел на своего коллегу, но думал о чем-то своем.
Дядя Игнат ничего не понял про "атомы", о которых упомянул Профессор. "Атом" - это бомба. Даже старухи боятся "бонбав", с войны ими напуганы.
– Да!
– воскликнул пьяный Профессор, взмахнув рукой, словно опять стоял на трибуне и приветствовал многотысячную аудиторию. Голос его сделался металлически-звонким.
– Отгремели съезды, слеты, совещания. И вот теперь где нахожусь я, некогда всесоюзно известный человек? В какой субстанции оказался? Зачем этот замшелый домик, продолжающий существовать на расстоянии четырехсот километров от столицы? Для чего мы - философы чуланных стихий, певцы несжатых полос, творцы некачественной вспашки? Что же в нас есть такое окаянное, ежели от нас, как от чертей, шарахаются рационалисты всех времен...
– Профессор почти рыдал, в голосе его проскальзывал давно исчезнувший отроческий подвизг. Окурок дымящей сигареты обжигал пальцы, но Профессор терпел и, дико кругля глаза, всматривался в холмы и впадины земляного пола, тронутого седой изморозью, постепенно тающей и превращающейся в сальную пленку.
– Я вижу зал, наполненный аплодирующими призраками! А мне остается лишь овражная тоска полей...