Жизнь Лаврентия Серякова
Шрифт:
В небольшом кабинете Серякову некуда было притулиться, не обращая на себя общего внимания. Около двери, на пути входивших господ, долго стоять тоже неудобно. Он пробрался опять в свой угол в зале, повторяя про себя только что слышанное.
Лаврентий не знал, что значит «дилетантики», и все же думал, можно ли отнести к себе это явно пренебрежительное название. Ведь и ему без малого двадцать четыре года, а еще не начинал как следует учиться рисовать. Но разве это его вина? Зато уж не от нечего делать взялся за карандаш. С детства для него рисование — самая большая радость. Ну, а насчет щегольства, карт, выпивки —
Через полчаса, проходя по зале под руку, или, вернее, держа свою ладонь под мышкой у маленького Брюллова, Кукольник вдруг круто повернул к топографу и увлек к нему своего друга:
— Вот, Карл, тот юноша, что больше года гравировал на дереве одним перочинным ножом и делал отличные доски.
— Очень рад с вами познакомиться, — учтиво сказал Брюллов, протягивая Серякову небольшую, но сильную руку. — Такое пристрастие к искусству делает вам много чести. Желаю вам и впредь неустанно работать. Поверьте мне, радость, ощущаемая, когда видишь сам, что шагнул вперед, вознаградит вас сторицей. А выше ее ничего нет для художника. — Он слегка поклонился и пошел дальше вместе с Кукольником.
Лаврентий стоял, залившись счастливой краской, и опять повторял про себя слова великого художника. Ведь они звучали как напутствие.
Вскоре Тихон зажег на рояле две свечи, а между ними поставил бутылку вина и стакан.
По этому знаку разговоры затихли. Глинка быстро прошел из кабинета к роялю. Круглая табуретка оказалась ему как раз по росту. Он оглянулся. Все окончательно смолкли.
Рассыпав легкие, певучие звуки короткого вступления, Глинка запел небольшим, но удивительно выразительным и верным голосом песню о жаворонке, которую Серяков никогда не слышал. Лаврентий не знал, что с ним. Слезы, которых не помнил он с детства, вдруг подступили к горлу, наполнили глаза. Солнце, небесная чистая высь, рожь тихо стелется — все, что видел мальчишкой-флейтистом в лагерях или на маневрах, мигом выступило откуда-то, разом заслонило эту залу с полусотней господ.
Глинка спел еще десяток романсов, тоже не знакомых Лаврентию, и не раз бросало его в жар и в холод. Но песни о жаворонке он не забывал ни на миг. И восторженно хлопал вместе с другими, когда музыкант встал из-за рояля.
В столовой зазвенели посудой, начали передвигать стулья — накрывали к ужину. Ударили стенные часы. Сквозь шум голосов Лаврентий считал: …десять, одиннадцать, двенадцать… А ведь вставать-то в половине восьмого. И до дому идти, наверное, с час… Да и место ли ему за столом?..
Когда гости двинулись к ужину, он прошел в прихожую, а оттуда в кухню, где, чтоб не мешались среди барской одежды, оставил свою шинель, каску и шашку.
Повар резал и раскладывал по тарелкам каких-то жареных птиц, судомойка ему помогала, и Лаврентий порадовался, что обоим не до него. Уже успел надеть шинель и застегнуться, когда в кухню вошел более обычного раскрасневшийся Тихон и схватил его за рукав:
— Куда, Авксентьич? Не хочешь там, погоди малость — тут преотлично закусим!
Серяков отказался, ссылаясь на завтрашнюю службу. Но Тихон не сдавался. Достав с кухонной полки стакан красного вина, видимо сбереженного на свою потребу, он подступил к топографу:
— Пронял тебя Михаила Иваныч? Думал, только меня, старого дурака, от «Жаворонка» этого каждый раз слезой прошибает, а гляжу, и ты сомлел. Пей за Глинкино здоровье!
Что было делать? Лаврентий отпил полстакана, расцеловался с Тихоном — видно, в пьяном доме Кукольника вина и поцелуев не избежать — и выскочил на черную лестницу.
В то время как он выходил в ворота, из парадного подъезда показалось двое господ и повернули тоже к Загородному. Лаврентий шел за ними шагах в десяти и в ночной тишине отчетливо слышал каждое их слово.
— Нет, воля твоя, все это ужасно пошло! — говорил один, в котором Серяков узнал своего соседа в зале, сказавшего, что Брюллов в кабинете кончает вторую бутылку. — Болтовня, болтовня! Толстый и глупый Кукольник с вечной декламацией о служении искусству просто смешон! Ей-богу, пьяный попугай какой-то!
Серякову стало стыдно за барина, который поносил человека, гостем которого только что был и с которым, верно, целовался при прощании. Почти обрадовался, когда его спутник заметил:
— Ну, ты слишком строг. Конечно, он не гений, но все же человек даровитый. Ведь его слова нынче пел Глинка в «Жаворонке», в «Сомнении», в «Рыцарском романсе» и в «Попутной песне»… «Кто-то вспомнит про тебя и вздохнет украдкой» — это настоящая поэзия… Мы с тобой такого никогда не напишем.
Он оглянулся на шаги Серякова, но, увидев солдата, не счел нужным обратить на него внимание.
— Так это же безделки! — горячо запротестовал его спутник. — Все давным-давно сочинено, пока не пропил своего небольшого талантика. И прелесть главная не в словах, а в музыке. Не в Кукольнике, а в Глинке. Не этими, может и очень миленькими, стишками он прославился, не ими кичится. Ему, новому Шекспиру, по плечу только трагедии, исторические хроники, всякие «Торквато Тассы», «Руки всевышнего», «Скопины-Шуйские» и прочие нелепости, из которых запомнить ничего невозможно. Вместо живых людей — говорящие куклы, идей никаких, одни прописи для скудоумных детей. Помнишь, Белинский писал, что «талант Кукольника не так слаб, чтобы ограничиться мелочами, дающими фельетонную известность, но и не так силен, чтобы создать что-нибудь выходящее из границ посредственности». Очень верно: именно всероссийская посредственность… А этот союз трех искусств, что выставляется напоказ целых десять лет! Все видят, что прославленная «братия» давно прокисла от пьянства и только страсть к хересу у них общая. Пьют вместе, а творят-то порознь. И, конечно, Брюллов — большой талант. Глинка тоже артист недюжинный, хотя и не гений, не Бетховен, не Россини даже. А Кукольник просто статский советник от третьесортной литературы. Ну на что, скажи, ему служба эта при Чернышеве? Тому, может, льстит, что «знаменитость» у него на побегушках. А Кукольнику что? Чины? Ордена? И как не стыдно болтать о горении души в огне искусств! Горит у него душа по хересам да по «Владимиру» на шее!
— Да полно тебе! — прервал расходившегося барина его спутник. — Сам отлично знаешь, что Кукольник человек очень полезный. Сколько сил и средств всаживает в «Иллюстрацию»! Ведь такого журнала не бывало еще в России. И никого, кроме Кукольника, не нашлось, чтобы его начать. А ты думаешь, окупаются затраты? Как ни пьет и ни болтает, а все служит этим обществу.
— Нет уж, черт с ним и с его журналом, а я к нему не ходок.
— Да кто ж тебя силком тянет? Сам идешь и сам же бранишься…