Жизнь Марианны, или Приключения графини де ***
Шрифт:
С другой стороны, те, кто наделен был умом, изо всех сил старались показать его при ней — не потому, что считали необходимым его иметь или полагали, что ей интересно будет посмотреть, умны ли они, но для того, чтобы она оказала им честь, признав их умными. Именно в силу уважения к ее уму они и принимали такой тон.
Особенно старались блеснуть перед ней своим умом женщины, не требуя от нее таких же стараний,— ведь ее ум давно уже получил призвание. И женщины приходили к ней не затем, чтобы поглядеть, умна ли она, а затем, чтоб показать, как они умны.
И вот она предоставляла
Право, эти дамы напоминали хорошеньких детишек, которые, желая похвастаться своей ловкостью, пришли поиграть перед взрослым человеком.
А вот еще одна своеобразная черта в характере госпожи Дорсен.
Загляните в любой светский салон; вы увидите там гостей различного положения в обществе, различного звания; предположим, что есть среди них военный и финансист, судейский и духовное лицо, искусный художник, у которого не найдется иных прав на внимание к нему, кроме его таланта, и ученый, которого прославила наука: и вот пусть все они собрались вместе, в одном доме, а все же они не смешиваются, не соединяются и остаются чужими друг другу, словно принадлежат к различным нациям; ведь они всегда чувствуют, что находятся на разных берегах, и взирают друг на друга, как на любопытное зрелище.
Вы увидите там глупую и стесняющую людей иерархию, которую поддерживает между ними наглая спесь, увидите важные манеры одних и боязнь других освободиться от подчинения.
Один смело задает вопросы, другой делает это степенно, как и подобает человеку с весом, третий первым не заговаривает, ждет, когда к нему обратятся.
Один судит и рядит весьма решительно и несет при том околесицу; другой мыслит здраво, но не решается высказаться; никто из них не теряет из виду свое положение в обществе и приноравливает к нему свои речи. Какое убожество!
Так вот, уверяю вас, в доме госпожи Дорсен все были гораздо выше этого ребячества, она владела секретом излечивать от него своих завсегдатаев.
В ее доме не могло быть и речи о рангах и званиях, никто и не вспоминал о своем положении, было ли оно значительным или незначительным: тут просто люди беседовали между собой, и в спорах веские доводы одерживали верх над более слабыми — вот и все.
Или, если угодно, я прибегну к громким словам: тут на Равных правах общались между собой умы равного достоинства, если и не равной силы; умы, у которых и вопроса не вставало о титулах, принадлежащих им по воле случая, и которые не считали, что нечаянно доставшийся им высокий сан должен их возвеличивать, а других унижать. Вот как судили в доме госпожи Дорсен, вот какими делались в ее обществе люди под влиянием ее образа мышления — разумного и философского, которого она, как я уже говорила, придерживалась и благодаря которому все вокруг нее тоже становились философами.
С другой стороны, она кое в чем сообразовывалась с обычными предрассудками, ради того чтобы поддержать достодолжное уважение к ней, на какое ей давало право ее знатное происхождение, она принимала правила, установленные человеческим тщеславием: поддерживала, например, дружеские связи с могущественными вельможами, имевшими влияние и занимавшими высокие посты,— словом, с людьми, которые составляют так называемый «высший свет»; такого рода связями неблагоразумно пренебрегать, они придают вам веса во мнении людей.
Ради этого госпожа Дорсен и заводила такие знакомства. Многие добиваются их из тщеславия, она же держалась их из-за тщеславия своих ближних.
Я вас предупреждала, что буду пространно говорить о ней, и, как видите, сдержала свое обещание.
Впрочем, я скоро кончу, пожертвовав даже интересными вещами, ибо это заняло бы слишком много места.
Можно набросать литературный портрет в немногих словах, но если вырисовывать подробности, как я вам обещала,— этой работе не будет конца. Перейдем к последней части описания.
У госпожи Дорсен превосходное сердце, о котором я говорила, и утонченный ум сочетались с сильной, мужественной и решительной душой; люди с такой душой выше любого несчастья: их благородство и достоинство не сгибаются ни перед каким испытанием, они обретают веру в свои силы и твердость там, где другие их теряют, они могут быть потрясены: но не знают ни подавленности, ни смятения; скорее можно восхищаться тем, как стойко они переносят свои муки, чем жалеть их; в дни великого горя печаль их тиха и безмолвна; а в дни самых больших радостей их веселость всегда благопристойна.
Я видела госпожу Дорсен и в горе и в радости и никогда не замечала, чтобы эти обстоятельства сказывались на ее самообладании, на ее внимательности к окружающим, на мягкости ее манер и на спокойствии, с которым она вела беседу с друзьями. Она всецело принадлежала вам, хотя имела основания всецело отдаться своим чувствам. Иной раз это меня так удивляло, что, при всей моей нежной любви к ней, я больше смотрела на нее, чем разделяла то, что ее тревожило или печалило.
Я видела госпожу Дорсен во время ее долгой болезни, когда она изнемогала от мучений, когда никакие лекарства не облегчали их. Зачастую она жестоко страдала. Но если б не ее осунувшееся лицо, вы бы и не догадались об этом. Если вы ее спрашивали, как она себя чувствует, она отвечала: «Мне больно», а если не задавали ей такого вопроса, она говорила с вами о вас самих и ваших делах или спокойно прислушивалась к разговору других.
Я уверена, что все женщины чувствовали значительность госпожи Дорсен; но лишь у женщин самых достойных, думается мне, хватало мужества признать все ее достоинства, и не было среди них ни одной, кто не гордился бы ее уважением.
Она была самым верным другом, она могла бы быть самой прелестной возлюбленной.
Для любого человека, кто видел госпожу Дорсен хотя бы один-два раза, она не могла быть просто знакомой; и если кто-нибудь говорил: «Я знаю ее», чувствовалось, что для него весьма приятно сообщить другим об этом.