Жизнь не здесь
Шрифт:
В течение всей недели мамочка возвращалась домой поздно вечером, как о том просил Яромил, и даже позднее, чем он просил; не бывала она дома и днём, хотя этого он от неё и не требовал. Но это было не проявлением доброй воли или мудро продуманной уступки, это была демонстрация. Её поздние возращения должны были наглядно указать на жестокость сына, должны были продемонстрировать, что сын ведёт себя как хозяин дома, где её разве что терпят и где она не смеет даже сесть с книгой в кресло в своей комнате, когда усталая приходит с работы.
В те долгие послеобеденные часы и вечера, когда находилась вне дома, она могла бы навестить какого-нибудь мужчину, но, к сожалению, такого не было; коллега, который прежде ухаживал за ней, давно устал от напрасных
Однажды она вернулась домой несколько раньше обычного, готовая принять обиженную мину и не отвечать сыну на приветствие. Но, пойдя в свою комнату и даже не успев закрыть за собой дверь, оцепенела; кровь ударила ей в голову; из комнаты Яромила, удаленной от неё едва ли на несколько метров, доносилось учащенное шумное дыхание ее сына вперемешку с женскими стонами.
Она была не в силах сдвинуться с места, по при этом понимала, что не может стоять здесь как вкопанная и слушать любовные стенания, ибо казалось, будто она стоит рядом с ними, будто смотрит на них (в те минуты она и вправду мысленно видела их, отчетливо и зримо), и это было невыносимо. Её захлестнула волна невменяемой ярости, тем более бешенной, что она сразу поняла ее бессилие, ведь ни топать, ни кричать, ни крушить мебель, ни войти к ним и бить их она не могла, не могла вообще ничего делать, лишь недвижно стоять и слушать их.
И в эту минуту капля недремлющего разума, ещё оставшегося в ней, объединилась с этой слепой волной ярости во внезапном безумном вдохновении: когда в соседней комнате рыжуля снова застонала, мамочка закричала голосом, полным тревожных опасений: «Яромил, бога ради, скажи что с барышней?»
Вздохи в соседней комнате мгновенно прекратились, и мамочка бросилась к аптечке; взяла на нее пузырек и снопа побежала к двери Яромиловой комнаты; дернула ручку; дверь была заперта. «Ради бога, не пугайте меня, что случилось? Случилось что нибудь с барышней?»
Яромил, сжимая в объятьях дрожавшее и страхе тело рыжули, сказал: «Нет, ничего…»
«У барышни приступ?»
«Да», — ответил он.
«Открой, у меня капли для нее», — говорила мамочка и снова взялась за ручку запертой двери.
«Подожди», — сказал сын и быстро встал, выпустив из объятии девушку.
«Такие боли, — говорила мамочка, — просто ужасно!»
«Подожди минуту», — сказал Яромил, в спешке натягивая на себя брюки и рубашку; девушку прикрыл одеялом.
«Это желудок, да?» — спросила мамочка через дверь.
«Да», — сказал Яромил и приоткрыл дверь, чтобы взять у мамочки пузырек с каплями.
«Ты все-таки впустишь меня?» — сказала мамочка. Какое-то бешенство толкало ее все дальше и дальше; уже ничто не могло помешать ей войти в комнату; первое, что она увидела, были брошенный на стул бюстгальтер и остальное белье девушки; потом увидела ее самое; девушка корчилась под одеялом, и действительно было похоже, что у нее приступ.
Теперь мамочка уже не могла отступить; подсела к ней: «Что с вами? Прихожу домой и вдруг слышу такие стоны, бедная девочка… — говорила она, накапывая двадцать капель на кусочек сахару. — Но мне знакомы желудочные спазмы, вот, возьмите, вам сразу станет легче», и она поднесла сахар ко рту девушки, и та послушно открыла рот навстречу кусочку сахара, как за минуту до этого открывала его навстречу губам Яромила.
Если в комнату сына ее привела пьянящая злоба, теперь осталась в ней одна опьяненность: она смотрела на нежно приоткрытые губки, и ее внезапно охватило неукротимое желание сдернуть с рыжей девушки одеяло и увидеть ее голой; разрушить враждебную замкнутость этого маленького мирка, созданного рыжей и Яромилом; коснуться того, чего касается он; объявить это своим; оккупировать это; заключить тела обоих в свое воздушное объятие; проникнуть между их нагих тел, едва прикрытых (не ускользнуло от нее и то, что на пол брошены трусики, которые Яромил носит под брюками), проникнуть между ними дерзко и наивно, словно речь и вправду идет о желудочных спазмах; быть с ними, как была с Яромилом, когда кормила его грудью; пройти по мостику этой двузначной наивности в их игры и любовные радости; быть небосводом, окружавшим их нагие тела, быть с ними…
Потом она испугалась собственного возбуждения. Посоветовав девушке глубоко дышать, быстро ретировалась в свою комнату.
7
Перед зданием полиции стоял закрытый микроавтобус, а вокруг него толпились поэты, поджидавшие водителя. С ними стояли и двое мужчин из полиции, организаторы предстоящей беседы, был тут, разумеется, и Яромил; хотя он и знал некоторых поэтов в лицо (к примеру, одного шестидесятилетнего поэта, не так давно выступавшего на митинге его факультета и читавшего стихотворение о молодости), но ни с кем из них заговорить не осмеливался. Его неуверенность слегка смягчало то обстоятельство, что десятью днями раньше литературный журнал в конце концов опубликовал пять его стихотворений; он считал это официальным подтверждением своего права называться поэтом; на всякий случай он засунул журнал в нагрудный карман пиджака, так что одна сторона груди у него оказалась плоской, как у мужчины, вторая — выпуклой, как у женщины.
Наконец пришел водитель, и поэты вместе с Яромилом (их было одиннадцать) ввалились в микроавтобус. После часовой езды микроавтобус остановился в приятной загородной местности, поэты вышли, организаторы показали им реку, сад, виллу, провели их по всему зданию, по учебным кабинетам, по залу (где вскоре начнется торжественный вечер), заставили их заглянуть в трехместные комнаты, где обитали слушатели (те в удивлении вытягивались по стойке «смирно», приветствуя поэтов с такой же вымуштрованной дисциплинированностью, с какой встречали бы официальную комиссию, проверяющую порядок в комнатах), и наконец провели их в кабинет начальника. Там их ждали бутерброды, две бутылки вина, начальник в форме и, кроме того, одна несказанно красивая девушка. Когда поочередно они пожали руку начальнику и пробормотали свои имена, начальник указал на девушку: «Руководитель нашего кинокружка», — и стал объяснять одиннадцати поэтам (поочередно подававшим девушке руку), что народная полиция располагает своим местным клубом, где поддерживает богатую культурную традицию; у них есть и театральный коллектив, и хор, а вот сейчас они организовали кинокружок, и руководит им эта молодая девушка, студентка института кинематографии, которая к тому же настолько любезна, что решила помочь молодым полицейским; кстати, в ее распоряжении здесь прекрасные возможности: великолепная камера, осветительная аппаратура и, главное, восторженные молодые люди, о которых начальник не может с уверенностью сказать, что интересует их больше: кино или инструкторша.
Пожав всем руки, киношница сделала знак стоявшим у прожекторов паренькам, и поэты вместе с начальником принялись жевать бутерброды под жаром софитов. Их разговор, которому начальник стремился придать наибольшую раскованность, всякий раз прерывался командами девушки, после чего следовали передвижка ламп с места на место и затем тихое жужжание камеры. Вскоре начальник поблагодарил поэтов за то, что они пришли, посмотрел на часы и сказал, что публика уже с нетерпением ждет начала беседы.
«Итак, товарищи поэты, займите, пожалуйста, ваши места», — объявил один из организаторов и по списку зачитал их имена; поэты выстроились в ряд и по знаку организатора стали подниматься на подиум; там стоял длинный стол, где за каждым полом были закреплены стул и место, обозначенное именной табличкой. Поэты уселись на стулья, и в зале (набитом до отказа) раздались аплодисменты.