Жизнь одна
Шрифт:
Однако теперь, после увиденного на Восточном фронте, ужас и кровь тяжёлых переходов по Франции, казались ему обычными боевыми буднями с неизбежной данью Молоху в виде человеческих жизней. Он и раньше знал, что большевики нелюди, но после зимнего отступления в сторону Пиллау, когда они вместе с беженцами шли по дороге, окружённой по краям сметённым и застывшим после оттепели почти до состояния стекла, снегом, он твёрдо усвоил – хуже, чем большевики никого быть не может. Люди брели на морозе в жуткой тесноте, валились друг на друга и поднимались, но не всегда, захлёбывались в своей и чужой крови. А с неба на их головы скидывали свой смертоносный груз краснозвёздые самолёты. Потом они, истратив весь боезапас по беззащитным человечкам, начали рубить им головы винтами. От охватившего всех ужаса колонна превратилась в толпу, солдаты и беженцы перемешались, все пытались покинуть этот жуткий, неописуемый ад, отталкивая друг друга, лезли на остекленевшие сугробы, падали, снова лезли. Кричали женщины, вопили дети, дико
Оберст-лейтенант остался там, на поле за Ценебекским лесом, русский механик-водитель специально довернул машину левее, чтобы переехать получившее три пули из пулемёта ДТ тело немца в форме подполковника без слетевшей с головы фуражки. Кишки командира полка намотались на замызганные кровью и обляпанные кусками человечины гусеницы Т-34 с бортовым номером 109 и замысловатым ромбиком с чёрточками.
А Хайнц шёл, упорно шёл к своей цели – домику из красного кирпича в одноэтажном городке Фульда. Он не знал, что Анналяйн не получила его последнее письмо, затерявшееся в военной кутерьме, и считала своего жениха погибшим или попавшим в русский плен, что для неё было понятиями равносильными. Посему миловидная блондинка со внушительными «буферами», сводившими с ума Хайнца, начала упорно строить глазки американскому сержанту из расположившегося в их квартале взвода военной полиции. Джереми Хопкинкс намерения симпатичной немочки раскусил быстро и уже четыре ночи как отдыхал в её жарких объятиях на сеновале за курятником папаши Курта – престарелого отца миленькой Энн, как она стала себя называть. Хайнц этого не знал и всеми фибрами души стремился к своей Анналяйн, шёл, порой еле волоча от усталости ноги, шёл, продирался сквозь заросли, переплывал неширокие речки, работая одной правой рукой, левая держала над головой одежду, завязанную в узелок на кончике длинной палки. Он согревал себя мыслями о предстоящей встрече с любимой, шёл, шарахаясь от каждого звука, в каждом кустике видя подвох. Он шёл к ней, а она уже мысленно переехала со своим Джереми в далёкую и счастливую Пенсильванию. Правда бедная Аннхен не знала, что у Джереми в том прекрасном штате имелась дородная женушка и двое детей – обручальное кольцо Джереми, как только оказался на европейском континенте, в Нормандии, предусмотрительно спрятал на дно левого напузного патронника – туда никто, кроме него лапу не запускал.
Невезучая Аннхен про семейное положение любовника ничего не ведала, а потому продолжала добиваться своей цели – жить в этой «вонючей стране» она не хотела, то ли дело – американские Штаты, там всё, там жизнь, достойная и зажиточная, там нет никаких фюреров, там нет войны, нет бомб, там будет её добрый Джереми, и вечное просперити. Добрый Джереми подкармливал Энн настоящим шоколадом – она его не видела уже лет пять, а когда-то безумно любила, обожала эти коричневые плитки – и давал ей помечтать о совместной жизни за океаном. Правда, порой он ловил себя на мысли, что и сам уже вполне представляет себя в родной Америке вместе с милашкой Энн, но стоило ему лишь вспомнить маленькое, смеющееся личико его шестилетней теперь Лиззи, как те наивные мысли покидали трезвое, очень рационально устроенное сознание американского сержанта.
Аннхен стремилась в Америку, а Хайнц – к ней, в родную Фульду, и ничто его пока не останавливало на этом трудном пути. Однажды он даже чуть не прирезал ничего не подозревавшего русского ефрейтора, отошедшего по нужде. Но русского судьба хранила, он остановился в двух метрах от замершего в траве Хайнца и тот, сжав зубы, дабы сдержать клокотавшую в нём злость только наблюдал за дугообразной жёлтой струёй. Конечно, ему опять повезло, не накликал на себя беду, и по окончании действа, дождавшись ухода русских, рванул со всех ног с проклятого места. Хайнц шёл, ему надо было ещё преодолеть больше двухсот трудных километров, голодать, обрастать вшами и всякий раз сливаться с травой при виде людей в светло-зелёных пилотках, которые, Хайнц в это искренне верил, только и думали о том, чтобы отправить его, здорового двадцатилетнего немецкого парня, в сибирскую стужу на утеху лагерным вертухаям с раскосыми азиатскими глазами.
***
Каблуков, начав день, как и положено начальству, с нагоняя, решил ополоснуть тело холодной водой из широкого, каменистого ручья – идея обливаться из колодца с длинной, двухступенчатой ручкой для накачки воды его совсем не прельщала, даже вид этого
Старший лейтенант вышел через ворота, с удовлетворением отметив наличие подскочившего при его появлении часового, назначенного «сечь» все передвижения по дороге, проходившей метрах в двухстах от усадьбы. «Второго Лизунов, видать, наверх отправил – дело знает, когда хочет».
Разделся до кальсон и, осторожно переступая по мелким камушкам, больно режущим ноги, добрался до своей ванны – так он называл ямку в ручье, позволявшую полностью погрузить его небольшое тело в колотящую маленькими молоточками стремнину. Над ручьём кружили, нет не кружили, а летали резкими зигзагами ласточки. Красота, блаженство минут на пять. Лет через пятьдесят, уже старый и больной, Каблуков услышит слово «джакузи» и вспомнит свои утренние ванны в холодном ручье где-то между Виттенбергом и Торгау, хотя принимал он их не только там.
Рядом с родной деревней Пети Каблукова старый каменный мост на боровичском большаке зажимал узкую речушку так, что в начале лета, пока ещё не полностью ушли весенние разливы, вода вырывалась из-под него с бешеной скоростью. И Петька любил, хватаясь за торчавшие из бурунов камни и отталкиваясь от них, добираться до самой быстрины да лежать там между двумя валунами под сумасшедшим напором речной стихии. Не по-летнему студеная вода яростно била его лицо, плечи и руки и в конце концов выталкивала Петьку назад. Он возвращался, цеплялся за камни, а вода снова срывала его с места, выгоняя из своего необузданного царства силы. И так пока у Петьки не начинали стучать зубы от холода. Каждый год основание моста теряло несколько камней, а когда Пете Каблукову стукнуло пятнадцать, весенний паводок окончательно смёл Петькино развлечение. Вместо него построили широкую деревянную конструкцию, под которой уже не бурлил бурный поток.
В этот раз пасторальные купания Каблукова тоже не удались, они были нарушены тревожными криками караульного:
– Товарищ старший лейтенант, товарищ старший лейтенант!
– Ну что, – недовольно поморщившись, – протянул Каблуков.
– Комбат едет, сейчас к нам завернёт!
– Ты уверен?
– У меня ж бинокль, а у кого тут ещё найдётся «Виллис» с белой звездой?
При встрече на Эльбе с американцами, о которой потом все газеты раструбили, майор Выгоревский, уже будучи под хорошим шофе, сначала присмотрел у американского майора, тоже, как и Выгоревский, командира батальона, абсолютно свежий или просто хорошо содержавшийся «Willys GP», а потом и выменял на свой, такой же, но видавший виды и раздолбанный. Дельце это он представил в качестве знака дружбы, просто сказал по-русски американцу: «Давай ты – мне, я – тебе, русский и американец – друзья навеки!» и добавил несколько раз по-немецки: «Du bist mein Freund! Du bist mein besser Freund!» Заокеанский коллега долго не понимал, чего от него хотят. Тогда Выгоревский сначала постучал по металлу своей машины, потом – по американской, подвёл майора с большими серебряными лепестками на погонах к своему драндулету и добавил по-немецки: «F"ur Dich!» Простодушный и хорошо датый по случаю промежуточной победы американец наконец понял и радостно согласился, похлопал Выгоревского по плечу, пробасил: «Yea, friend!» и отдал ключи этому огромному русскому майору. Напрасно отговаривал своего начальника негр-водитель, напрасно отчаянно тыкал пальцем в разбитые фары русского виллиса и хлопал по помятой бочине. Ничего не помогло. Выгоревский, был не меньше пьяным, но он всегда себя контролировал, даже в тот день после самого первого обмена – трофейного шнапса на шотландский виски, соответственно довольно «тяжёлого» по потреблённым на радости градусам. Поэтому русский майор о гешефте не забывал, голос крови всё же, и праздновал очередную победу своего избранного народа над наивными «янки».
– Да, видать он, – недовольно пробурчал Каблуков – придётся вылезать из такого бодрящего ложа, – и чего его нелёгкая принесла, неужели вино у них кончилось?
Каблуков резво выскочил из воды, скинул под куст мокрые кальсоны, торопливо вытерся хозяйским махровым полотенцем и натянул галифе. Перевёл дух и спросил у постового:
– А каска американская на нём?
– Она, товарищ старший лейтенант! И без гимнастёрки, в одной нижней рубахе.
– Ну тогда дело – швах (это еврейское словечко он слышал в украинских местечках, очищенных немцами от потомков Моисея)! И тихонько, себе под нос:
– Он, едрёна корень, ещё, видать, совсем косой, – потом громче добавил, – Лизунова предупреди, чтоб не высовывался.
Эту каску с заводской, а не самодельной, как у немцев бывало, сеткой Выгоревский выменял у другого американца, сержанта-артиллериста, готового Родину продать ради дружбы с важным, внушительного телосложения и роста, русским майором (Выгоревский сразу понял, что заокеанские союзники вполне понимают немецкое слово «Freund» и нещадно его эксплуатировал). Теперь комбат любил покрасоваться в красивой и удобной американской каске, когда не рисковал попасться на глаза строгому до придирчивости комдиву, потому что комполка такие лёгкие шалости боевому офицеру прощал.