Жизнь, подаренная дважды
Шрифт:
Молодым, вернувшись с войны, написал Олег Ермаков свои «Афганские рассказы» и в редакцию «Знамени» прислал их из Смоленска по почте. Тираж журнала был в ту пору огромен. Мы напечатали, Ермакова прочли, но книгой они так и не вышли. Помню, я дал номер журнала японскому профессору-слависту и вскоре получил от него такой отзыв: если бы жил сейчас Чехов, он бы написал об Афганистане то же и так же, как «Эрмаков». И только недавно в смоленском издательстве вышел сборник — роман Олега Ермакова «Знак Зверя» и рассказы. Это глубокая, настоящая литература: о жизни, о смерти, о смысле жизни, о той трагедии, которая по воле полумертвых старцев постигла нашу страну и Афганистан. И длится, длится, унося и там, и здесь молодые жизни.
То ли память у нашей критики коротка, то ли время такое суетливое, каждый своими делами занят, но не упоминают уже Илью Митрофанова, словно
Иной опыт жизни, иная среда, иная манера письма у С. Гандлевского, но его книга «Трепанация черепа» явление заметное. И не вина автора, что узок круг ее читателей: тиражи журналов стали малы.
Или вот повесть Алексея Варламова «Здравствуй, князь!» Последующие его вещи мне нравятся меньше, но эта повесть, как легкое дыхание, прочел, и хорошо на душе. Отметил бы я и несомненную одаренность Олега Павлова, его роман «Казенная сказка», да В. Курицын не велит. Я уже упоминал, что однажды со сцены телевизионного театра сказал: мечтаю, откроется дверь и войдет в литературу молодой Лев Толстой. Но пока что вошло много курицыных. А этот, уже упомянутый мною В. Курицын, сначала только проглядел «Казенную сказку», а потом уже и с карандашом перечитал: «Олега Павлова я не полюбил. Есть такая проблема. Писательское мастерство в том самом «социально-психологическом» контексте — дело не особенно хитрое. При всеобщей грамотности-то и при здешнем-то читательском опыте». Повезло, крупно повезло Толстому-то с Достоевским-то и Гоголю тож: не полюбил бы их Курицын. Делали они дело, как теперь выясняется, не особенно хитрое, осрамил бы он их при современном-то читателе, «есть такая проблема».
Впрочем, с литературой классической еще Королев разделался довольно успешно и даже обозначил, что ныне выросло на ее месте. Так называемых «шестидесятников» топтали долго, сладострастно, один автор текста объемом аж в полторы тысячи страниц (не признак ли явной графомании?) даже воскликнул: я вас изживу!
И все это было. Все ныне забытые софроновы, грибачевы, все эти большие и малые литературные палачи именно так и поступали, вытаптывали все талантливое: на скошенном лугу и гнилой пенек возвышается. Но тут, как на грех, увенчивают Букеровской премией глубокий реалистический роман Георгия Владимова «Генерал и его армия». И молодой прогрессист, некий модернистский критик печатно называет Владимова «литературный власовец». Точно так же, теми же словами клеймили Солженицына, когда изгоняли из страны. И один из старейших писателей (я о нем уже упоминал), возможно, обиженный, что удостоен премии не он, заявляет по радио, что роман Георгия Владимова — «апология измены и предательства». А ведь по такому обвинению в его времена сажали в лагеря. Ну, не стыдно ли?
Впрочем, стыд — не дым. «Появились издания, готовые платить сумасшедшие гонорары, но печатающие только очень маленькие тексты. Сначала казалось, что можно упихнуть в такой объем рецензию, но вскоре выяснилось, что можно упихнуть и обзор… я пишу в «Матадоре» о книгах, на рецензию мне уже отводят три строчки. Лучше две. Я понял, как от этого можно получать удовольствие, — восторгается Курицын, — начинаешь ощущать себя художником».
Ну, как тут не вспомнить «На святках» Чехова: «— Что писать? — спросил Егор и умокнул перо». Над ним стоят неграмотные старик со старухой, пришли они на святках в трактир к этому самому Егору, «про него говорили, что он может хорошо писать письма, ежели ему заплатить как следует». Правда, «как следует» — это пятиалтынный, но Егор «ощутил себя художником» и катал, «получая удовольствие» и не укладываясь ни в две, ни в три строки: «Обратите внемание в 5 томе Военных Постановлений. Солдат есть Имя обшчее, Знаменитое. Солдатом называется Перьвейшый Генерал и последний Рядовой… И поэтому Вы можете судить, какой есть враг Иноземный и какой Внутреный. Перьвейшый наш Внутреный Враг есть: Бахус».
Во времена, когда Егор писал старикам это письмо к их дочери, жил уже на свете будущий поэт Тимофеев. Из его литературного наследия, пожалуй, наибольшую известность заслужили «Бублики», под них танцевали фокстрот: «Купите бублички, / Горячи бублички, / Гоните рублики да поскорей…» Однако
Не начертали. Минуло. Минет и нынешнее временное помрачение умов.
Жизнь человеческая коротка. Искусство вечно.
Мир входящему
Первые дни марта 98-го года. Остров Маргит. Двумя рукавами Дунай обтекает его. По одну сторону Дуная — Буда, по другую — Пешт. Старая гостиница Grand Hotel Romada. Парк. Несколько старых деревьев, они росли здесь тогда,более полувека назад. А весь этот парк вырос после, он моложе меня.
Прыгают белки по деревьям. Тихо. Черные дрозды с желтыми клювами скачут по земле, что-то клюют. Гул неумолчный, гул большого города, где живет теперь каждый четвертый житель Венгрии, на его фоне ощутимей тишина здесь, на острове. Я сижу, подставив лицо весеннему солнцу, закрыв глаза. Вот опять, размеренно дыша, пробегает за спиной у меня группа спортсменов над Дунаем. Обвязавшись по поясу рукавами свитеров, в белых трикотажных безрукавках, в спортивных кепках, — мужчины и женщины, и с ними — рыжая собака. Каждое утро и перед вечером их белые кроссовки мелькают над асфальтовой дорожкой, их белые торсы и кепки — над мутной весенней водой Дуная: сначала — против течения, потом — по течению, когда они возвращаются. И так же, глядя на них, не отставая, бежит рыжая собака с длинными ушами… Мир и покой.
Позавчера в Москве было пятнадцать градусов тепла, слепило солнце, снег сползал с крыш. А когда улетали из Шереметьева на следующее утро, мороз опять сковал землю. Прилетели в весну. Солнце, холодный ветер с Дуная. В атмосфере — война: циклоны, антициклоны… Я тоже был частью циклона более полувека назад. Вслед за отступавшей немецкой армией мы вошли в Венгрию, мы были неразрывны: те, кто отступал, и те, кто наступал. Потом опять они теснили нас к Дунаю. Примерно в то самое время высоко-высоко над нами, в ходе встречи в Кремле, Черчилль и Сталин делили на клочке бумажки, кому что достанется: Болгария, Греция, Югославия, Чехословакия, Венгрия… Столько-то процентов наши, столько-то процентов — вам. Черчилль спросил: порвать бумажку? Сталин расписался на ней: зачем? А мы в очередной раз брали венгерский город Секешфехервар, и мертвые еще с прошлой атаки лежали в кукурузе, их заметало снежком. И впервые я позавидовал мертвым: им спокойно. Мог ли я думать в то время, в тех боях, что будет впереди еще век XXI, третье тысячелетие, и я, возможно, увижу его, переступлю ненадолго за ту грань? Есть магия чисел, некая незримая черта: вот начнется новый век… А он уже начался. По парку, ярко и разноцветно одетые, с яркими ранцами за спиной, во главе с учителем и охраняемые эскортом бабушек и матерей, идут школьники младших классов, и парк звенит их голосами и посвистом птиц. Вот он, век грядущий, вот оно, новое тысячелетие. Жаль, что я не понимаю их языка, только несколько слов сохранилось со времен войны. Что они говорят, указывая на белок на ветвях? То же, наверно, что и моя младшая внучка Маргарита, их ровесница, она любит кормить белок. То же, что и мы говорили когда-то в их возрасте. Для моих глаз нет зрелища прекраснее детей. Невозможно поверить, что из детей вырастают и гитлеры, и сталины.
Наш XX век, кровавый век, вставал из окопов Первой мировой войны (а до нее были еще войны), потом — Вторая мировая война и наша Отечественная, а между ними и после них — все войны, войны, так называемые малые войны, которые унесли не меньше жизней. Неужели только войнами и будет памятен наш век? Век великих научных открытий. И великого одичания.
Кто не задавал себе этого вопроса: хотел бы ты жить в другое время? Я бы не хотел. Это мой век. Мне хочется верить, что от многих ослеплений мы все же избавили человечество, заслонив его собой, и оно не повторит безумств нашего времени. Мне хочется верить, что мужество и человечность пребудут с ними, как не покидали они нас в самые тяжкие часы испытаний. Мне хочется верить, что в будущем веке не будет ни победителей, ни побежденных. И, глядя на детей, я мысленно говорю всякий раз: