Жизнь Рембо
Шрифт:
Рембо читал быстро и судорожно, «как ребенок, повествующий о своем горе», и голос его переходил с мальчишеского фальцета к взрослому басу [199] . К концу стихотворения Делаэ был вне себя от возбуждения. Он представлял, какой эффект произведет его друг в Париже: «Ты влетишь в мир литературы, словно пуля». Делаэ вполне ожидал, что Рембо «переплюнет Виктора Гюго».
Любопытно, что Рембо выглядел удрученным – конечно, не только, как заявляет Делаэ, потому, что боялся выглядеть деревенщиной в элегантных салонах Парижа. Рембо переживал стихотворение, которое обязано своими чудесными эффектами ощущению неминуемого поражения.
199
D, 161; Verlaine (ноябрь 1895 г.), 974.
«Пьяный корабль» – это не только произведение
Главное, на что столь часто обращалось внимание литературной критики и заслужило упоминания в Dictionary of Received Ideas (Словарь Полученных Идей), состояло в том, что Рембо написал «Пьяный корабль» ни разу не видев моря. С тем же успехом можно удивляться, что он сумел описать корабль. Столкнувшись с бурей образов Рембо, критика выполняет свою коллективную задачу с обманчивым единомыслием.
Если стихи можно судить по многообразию интерпретаций, которые они вызывают, то «Пьяный корабль» – одно из величайших творений:
– пародия на различные парнасские стихи, основанные на метафоре дрейфующего корабля;
– летопись «отшвартовки» поэта от морали;
– аллегория пьяного разгула с похмельем (предположительно в строфе 23: «Скорбны зори, / Свет солнца всюду слеп, везде страшна луна»…);
– отчет о внутриутробном «путешествии»;
– детальное предчувствие жизни и смерти Рембо;
– аллегория человеческой жизни;
– стихотворение о самом себе, описывающее собственное создание;
– метафора Парижской коммуны;
– иллюстрация к теории социализма Элифаса Леви на основе оккультизма;
– «Путешествие на «Бигле», которое повторно устанавливает отказ от религии в XIX веке ради дарвиновского релятивизма;
– историческое повествование, которое отслеживает переход от капитализма и рыночной экономики к глобализму [200] .
Многие критики сходятся в том, что все эти прочтения, правдоподобные сами по себе, оставляют ощущение неразрешенной непонятности. В этом, как правило, обвиняют недостаток мастерства Рембо. Почему, например, пьяный корабль все время обращается к детству? Почему все эти видения – в отличие от «Письма ясновидца» – рассказаны в прошедшем времени? И почему в конце стихотворения во внезапно расплывчатом видении корабль испытывает чувство ностальгии к тоскливому и ничтожному миру одинокого ребенка?
200
См. издания и R., Po'esies (1978), 171; 'Etiemble (1961), 68–74 and (1984), 91; PBP, 124 (Darwin); Brecht, in Ross, 75 (мировая система).
Если же Рембо предполагал написать понятное стихотворение, возникает иная точка зрения. «Пьяный корабль» всегда считался прежде всего героическим приключением ребенка-поэта. Но, как Рембо предупреждал своего первого академического читателя: «Я есть некто другой». Последние одиннадцать лет он жил с мыслью об отце, который исчез в туманной дали, о человеке, который был свободен от семейных уз и «шума» четырех младенцев. В то время как Рембо строил этот тир с фигурами учителей, священников, библиотекарей, политиков и Бога, – образ его настоящего отца сохранял чистоту. Муж «вдовы Рембо» был, в конце концов, официально мертв. На самом деле он наслаждался своей пенсией в Дижоне.
Чудесные видения пьяного корабля являются предчувствием грядущих приключений, но также это и воображаемые истории, поведанные отсутствующим отцом. Истории, которые никогда не были рассказаны, Рембо заменил «Робинзоном Крузо» и «Путешествиями капитана Кука», романами Жюля Верна, Эдгара Алана По и Виктора Гюго, а также отчетами исследователей в ежемесячном Magasin pittoresque, – их наполовину растворившиеся следы были найдены в «Пьяном корабле»:
…
Я детям показать хотел бы рыб поющих,И золотистых рыб, и трепетных дорад…Крылатость придавал мне ветер вездесущий,Баюкал пенистый, необозримый сад.Порой, уставшему от южных зон и снежных,Моря, чей тихий плач укачивал меня,Букеты мрака мне протягивали нежно,И, словно женщина, вновь оставался я.Почти как остров, на себе влачил я ссорыПтиц светлоглазых, болтовню их и помет.Сквозь путы хрупкие мои, сквозь их узорыУтопленники спать шли задом наперед.Итак, опутанный коричневою пряжей,Корабль, познавший хмель морской воды сполна,Я, чей шальной каркас потом не станут дажеСуда ганзейские выуживать со дна;Свободный, весь в дыму, туманами одетый,Я, небо рушивший, как стены, где б нашлисьВсе эти лакомства, к которым льнут поэты, –Лишайник солнечный, лазоревая слизь;Я, продолжавший путь, когда за мной вдогонкуЭскорты черных рыб пускались из глубин,И загонял июль в пылавшую воронкуУльтрамарин небес ударами дубин;Я, содрогавшийся, когда в болотной топиРевела свадьба бегемотов, сея страх, –Скиталец вечный, я тоскую по Европе,О парапетах ее древних и камнях.Архипелаги звезд я видел, видел земли,Чей небосвод открыт пред тем, кто вдаль уплыл…Не в этих ли ночах бездонных, тихо дремля,Ты укрываешься, Расцвет грядущих сил?…
Перекошенный с виду вывод может теперь рассматриваться как совершенное окончание. Этот печальный ребенок, сидящий на корточках, узнанный в третьем лице, и является неотразимым автопортретом. Корабль не говорит, что хочет вернуться в Европу и в свое убогое детство. Меланхоличный мальчик с его хрупкой моделью героического корабля – это воспоминание о детстве и единственная причина, по которой пьяный корабль никогда не захочет вернуться домой.
…
Коль мне нужна вода Европы, то не волныЕе морей нужны, а лужа, где весной,Присев на корточки, ребенок, грусти полный,Пускает в плаванье кораблик хрупкий свой.Я больше не могу, о воды океана,Вслед за торговыми судами плыть опять,Со спесью вымпелов встречаться постоянноИль мимо каторжных баркасов проплывать.Днем 24 сентября 1871 года, за месяц до своего семнадцатилетия, Рембо прибыл на шарлевильский вокзал слишком рано.
По совпадению, это была дата, когда Виктор Гюго и его семья возвращались первым классом из «четвертой ссылки» Гюго в Люксембурге [201] . В полдень семейство Гюго сошло с поезда, чтобы пообедать в Шарлевиле, к сожалению, вскоре после того, как Рембо уехал.
Делаэ нашел своего друга в приподнятом настроении, глядящего на часы. Его волосы носили следы поспешной работы ножницами. Казавшийся бесконечным отрез аспидно-синего сукна, должно быть, все-таки подошел к концу: штанины приоткрывали лодыжки, выставляя напоказ пару синих вязаных носков. Бретань и Деверьер дали ему золотую двадцатифранковую монету на чрезвычайный случай. Его единственным багажом был небольшой сверток рукописей, в том числе и это стихотворение, которое – он знал – станет уникальным явлением во французской литературе. Чтобы придать своему отъезду соответствующий вид мелодрамы, он сказал Делаэ, что путешествует инкогнито, а что касается его матери, то он сообщил ей, что «пошел прогуляться по округе».
201
Hugo, XIII (Voyages), С. 1190.
В то утро в Париже несколько признанных поэтов размышляли о нем как о воплощенной литературной аллюзии из великого Бальзака: розовощекое чудо прибывает в порочный мегаполис со своими сонетами, иллюзиями и смехотворно амбициозным планом карьеры. Но Артюр Рембо Шарлевильский уже добрался до одной из последних глав своей литературной антологии. «Ясновидец», вооруженный магическими заклинаниями, уже надвигался на замкнутый деревенский мирок парижской литературы и был готов разбить его излюбленные иллюзии вдребезги, да так, чтобы они не подлежали ремонту.