Жизнь спустя
Шрифт:
Явилась девица в погонах, выдала квитанцию о том, что 8 сентября 1944 года Внутренней тюрьмой МГБ СССР приняты от Бриль Ю. А. часы, записная книжка, самописка, пудреница, расчёска, столько-то рублей…
– Без вещей!
Кабинет со шторами, с письменными столами и креслами. Посадили на стул посреди комнаты, включили с двух сторон свет – фотографировать. Потом сопровождающий брал поочерёдно каждый палец руки и водил им по валику, обмазанному чёрной краской; раздвинув пальцы, прижал их к бланку и резко оторвал: на бланке остались пять чёрных отпечатков. Ту же процедуру повторил с левой рукой.
– Вымойте
Смолистая краска не отмывалась.
На бланке над отпечатками пальцев было написано «хранить вечно». Вечно!
Бокс. Глазок. Скрежет.
– Фамилия… С вещами! Пройдите!
И повёл, время от времени щёлкая языком. Я догадалась: это – во избежание встречи арестантов. Команда: «лицом к стене!». Один раз затолкал в зелёную фанерную будку и держал в ней, пока не провели другого арестанта. Коридоры, лестницы, двери, двери… Наконец, вот и моя. Надзиратель звякнул ключом и впустил меня в двухместную камеру. На одной койке сидела молодая женщина с бескровным лицом.
– Днём до отбоя лежать нельзя! – был последний приказ, дверь захлопнулась, глазок с минуту понаблюдал. И щиток опустился.
Это то, что я помню (и никогда не забуду).
Солженицынского Володина поразило, как были стёрты ступени… «Сколько ног, сколько раз должны были здесь прошаркать, чтобы истереть камень». А меня – слаженность многотысячного коллектива – убийственный конвейер, фабрика.
Сколько продлился первый день, я не знала. Долго, может быть, двое суток. Ярость испарилась, осталась бесконечная усталость. И вот какая странность: я, дурища, ни на минуту не сомневалась, что разберутся и тот же голубой ЗИМ отвезёт меня домой!
– Меня зовут Недди, Надежда Нойгебауэр, – представилась моя сокамерница.
И сразу стала инструктировать меня, как спать, есть, ходить на прогулку, красить губы кусочком свёклы, выловленным в баланде, чинить чулки иголкой из рыбной кости: у неё был богатый опыт, она сидела с 22 июня 1941 года. Однако не выработала почему-то привычки к допросам. Вечером после отбоя, когда её вызвали, она трясущимися руками натягивала (тонкие шёлковые) чулки, никак не могла попасть ногой в (лаковую) туфлю; вытащила из под матраса «выглаженную» юбку, оделась, незаметно перекрестилась… Передо мной была стройная, подтянутая, ещё красивая тридцатилетняя женщина: она взяла себя в руки. Метаморфоза!
За год тюрьмы и лагеря я насмотрелась на зэков. Кроме уголовников, все были обычные советские люди, кто хуже, кто лучше, но ни в чём не повинные. Недди Нойгебауэр была единственной, кому обвинение в шпионаже подходило. Из её рассказов я узнала, что она была дочерью белоэмигрантов, в Праге кончила русскую гимназию, вышла замуж за немца Нойгебауэра, уехала с ним в Германию. Накануне войны они решили перебраться в СССР, получили визы, надеялись устроиться в Москве, но в больших городах им жить запретили, и они оказались в захолустном Арзамасе. У мужа золотые руки, арзамасскую развалюху он превратил в виллу со всеми удобствами. Устроились на работу на фабрику игрушек. Но тут грянула война и их загребли.
В лагере (сама я не дотёпала бы по неопытности) меня просветили: Недди – наседка. Значит, все наши с ней разговоры в камере она докладывала следователю. А может и нет, особенно под конец.
Тем временем Саша метался в отчаянии. Берия его отшил. От Тетешки он узнал,
– Я знаю одного старика, он передаст.
Потом дала знать:
– Дело сделано!
Но Саше не сиделось на месте, и он без звонка заглянул к ней в её заплесневелый подвал. Вошёл и онемел – увидел вещи из передачи.
Стоит ли говорить, что с тех пор Элла перестала для нас существовать. Она была неплохой человек, очень меня любила, но жила одна, в нужде, и бес попутал. Я жалею, что не простила её. Это отравило ей жизнь, внешне вполне благополучную: она вышла замуж за известного учёного, вырастила двух хороших детей, сына и дочь. И вскрыла себе вены… Истинной причины не знаю. Всё равно надо было простить.
Вернёмся, однако, в камеру. Не сразу, через несколько дней – такова была тактика – меня вызвал на допрос следователь майор Коваленко, средних лет поджарый мужчина, крикун и матерщинник, но со мной, исключая несколько срывов, довольно корректный. Он предъявил мне обвинение в измене родине по статье 58-1А, за которую полагались расстрел или десять лет лагерей строгого режима. И началась тягомотина. Чтобы составить протокол, надо было продержать меня несколько часов. Он вяло уговаривал сознаться в содеянном или начинал орать, стучать кулаком по столу. Один из многочисленных допросов был посвящён моему «контакту» с американским военным. Контакт действительно имел место. Я шла из ТАССа в «Русскую кухню» обедать, когда на углу Тверского и улицы Горького меня остановил американец, – солдатик лет двадцати, похожий на моего брата Лёву, – спросил, как ему пройти уж не помню, в какой переулок. Он обращался до меня к нескольким прохожим, его не понимали, поэтому услышав дельный ответ, обрадовался и рассыпался в благодарностях.
Вернувшись с обеда, я рассказала о солдатике коллегам – сидевшему напротив меня брату вождя венгерского народа Ракоши и умной, деловитой Зине Я. Мы бы с Зиной даже подружились, если бы не одна её особенность, которую она сама за собой знала. Она была патологически завистлива и иной раз прерывала на полуслове:
– Об этом не надо, а то я изойду завистью!
Стало быть, кто-то из них двоих доложил про мои опасные американские связи – по своей инициативе или под нажимом.
Примерно через месяц Коваленко поручил заниматься мною своему заместителю, косенькому лейтенанту, до органов кончившему истфак МГУ, о чём он сообщил мне на первом же допросе; ему было интересно поговорить со мной о посторонних вещах…
Была такая практика: органы отбирали себе лучших среди выпускников всех вузов, завлекая не только хорошей зарплатой, но и чекистской «романтикой». Я знаю это от С. Гонионского; по окончании Института инженеров железнодорожного транспорта он получил два предложения – в органы и в дипшколу. Он выбрал дип-школу.
Так что мы с Косеньким часами предавались бавардажу. Услышав, что Коваленко вошёл в свой кабинет за стеной, лейтенант вскакивал и натужно (неубедительно) кричал:
– Будешь запираться, будет хуже! Лучше признавайся! – и т. д. и т. п.