Жизнь спустя
Шрифт:
Владимир Николаевич любил шокировать. Застряв в ожидании самолёта в аэропорту, он обратил внимание на стайку бедно одетых интеллигентных женщин – как выяснилось, преподавательниц русской литературы – и разговорился с ними.
– Я представил себе, – рассказывал он мне, – как эти весталки отбивают у учеников вкус к поэзии, и спросил, по какому плану они работают. Те объяснили: сначала ответы на вопросы, потом изложение содержания…
– А как вы стали бы прорабатывать стихотворение Пушкина, – и прочёл им: «Нет, я не дорожу мятежным наслажденьем, / Восторгом чувственным, безумством, исступленьем / Стенаньем, криками вакханки молодой… О, как милее ты,
Весталки от него шарахнулись, а провокатору только того и было надо: переполошить! Озадачить!
Чтобы его история не кончилась рефреном «а потом его арестовали», Яхонтов покончил с собой – выбросился из окна.
Случилось это так: приехал из-за границы пианист, его школьный товарищ, позвонил ему, пригласил к себе в гостиницу. Он, конечно, пошёл. После чего его вызвали, стали угрожать, вербовать… О, Господи!
В том 1944 году я вступила (запоздало) в пору взрослых чувств и решений. Михаил Аршанский, уже упомянутый мною друг Льва Копелева, военный инженер связи (в книге воспоминаний Копелева есть Мишин портрет на целую страницу) – мой, по-нынешнему, boy-friend, интеллигентный, начитанный, рыцарь без страха и упрёка – пил, не умея пить, теряя облик человеческий.
Вернувшись из командировки из Лондона и разворачивая подарки, он себя утешал:
– Теперь мне простятся все мои слабости! (Назовём их так).
Миша привёз мне вожделенный «Gone with the wind», «Унесённые ветром» Маргарет Митчел и сапоги на меху – невиданный шик для нас, российских женщин, носивших зимой поверх туфель уродливые белесые фетровые боты.
Кстати, моя коллега Татьяна Алексеевна Озерская, мачеха Андрея Тарковского, вторая жена его отца, поэта Арсения Тарковского, перевела нашумевший роман на русский язык, но лет 25 не могла его опубликовать; по советским понятиям Митчел идеализировала рабство.
В Мише было всего намешано – слабоволие и настоящее благородство. Когда Копелева посадили, Миша и их общий друг Левин написали в ЦК письмо-поручительство. По наивности? Нет, по принципу «не могу молчать» и «друзья познаются в беде». Их исключили из партии, сорвали с них погоны, выгнали с работы; только что не посадили, но жизнь поломали.
Мне было невыносимо тяжко сказать Мише затрёпанную фразу «я люблю другого». Единственным оправданием мне было то, что я ничего от него не скрывала, не притворялась, не обманывала, написала всё как есть. Он примчался с фронта (отягчающее обстоятельство: человек на фронте, а я…). Объяснение состоялось на скамейке Тверского бульвара, он ещё на что-то надеялся… Вот тогда-то Лёва Копелев, опасаясь, что Миша пустит себе пулю в лоб, меня и проклял.
Не знаю, имел ли он на это право и был ли стопроцентно прав, но с годами помягчел. После войны на даче в Жуковке мы гостевали друг у друга, с ним и с Раей встречались в Переделкине у Ивановых, а потом в 80 годах у меня в Милане. Миша женился на славной женщине, докторе наук с важной дачей в Комарове под Ленинградом.
Другой был Саша Добровольский. Хоть он был на 12 лет старше меня и занимал высокую должность, он кинулся за мной как-то по-мальчишески, легкомысленно. Нам с ним было по пути на работу. Я с Антипьевского на Тверской шла пешком, а он с улицы Маркса-Энгельса (кто знает, почему этому бесцветному переулку с церковным названием дали имена аж двух основоположников) ехал на казённой машине и меня заприметил. Мне было невдомёк, почему «машина, чай не в шашечку, свой, замедляет ход». Он понимал, что ко мне кадриться на улице рискованно, может получиться осечка, выискал общую знакомую –
Это была любовь-смерч, завихрившая нас с первого дня. Ни одной нерабочей минуты врозь, полон рот разговоров, признаний, радостных открытий по поводу сходства вкусов и мыслей – настоящее родство душ. Мы оба расцвели, похорошели, всё и вся отошло куда-то далеко, далеко… Саша делал открытия вроде:
– У тебя глаза, как коричневые звёзды…
С 7 на 8 сентября 1944 года я ночевала – редкий случай – в Антипьевском. Они только того и ждали: под утро нагрянули втроём, с управдомшей-понятой (у них ведь всё по закону), предъявили ордер на обыск и арест. В коридоре мелькнуло и тут же скрылось опрокинутое лицо Тетешки.
– Собирайте вещи!
– Какие ещё вещи?! Я там поговорю с кем надо и вы же привезёте меня обратно!
Как бы не так.
8. «Находилась в условиях, в которых могла совершить преступление»
(из советского уголовного кодекса)
Перед тем, как описать свой первый день на Лубянке, я перечитала главу «Да оставит надежду входящий» из солженицынского «В круге первом» и ещё раз подивилась фотографической памяти великого диссидента и писателя, поразительно точному воспроизведению смены психологических состояний арестанта.
Со мной не проиграли всей программы, как с Володиным, он был дипломат, а я мелкая сошка. Не исключается, что сыграло роль и то обстоятельство, что за моей спиной маячил кто-то, кто по министерской вертушке звонил Берии. Правда, Берия сказал – «сейчас не 37-ой год, раз взяли, значит, за дело», но всё же. «Поговорить с кем надо» не было возможности: впускали, запирали, выпускали, обрабатывали не люди, а автоматы, по Солженицыну, механические «кукло-люди».
Мне не велели раздеваться догола, как Иннокентию, не прощупывали каждый шов одежды, не лазили в рот, в нос, в уши, в задний проход в поисках адреса или ампулы с ядом, не побрили голову и даже не делали санобработки – на мне был по-прежнему отутюженный габардиновый костюм жемчужного цвета. Моя ярость – я советский человек, какого чёрта! – хорошо заметная на фотографии анфас и в профиль, на конвейере постепенно тускнела.
В боксе были табуретка и тумбочка. То и дело поднимался щиток над глазком. От двухсотваттовой лампочки резало глаза. Со скрежетом открывается дверь. Лейтенант с голубыми погонами:
– Фамилия, имя-отчество, год рождения, место рождения.
Отвечаю. Дверь со стуком закрывается.
Немного погодя дверь бокса опять загремела. Другой:
– Фамилия, имя-отчество…
– Я уже говорила!
– Фамилия, имя-отчество…
Раздражённо выкрикиваю. Этот что-то записывает в карточке – наверное, особые приметы.
Дверь закрыта. Кладу голову на руки. Врывается баба в по гонах:
– Голову класть нельзя!
Ещё через какое-то время появляется нижний чин в сером халате:
– Фамилия, имя-отчество…
Проборматываю.
– Пройдите! Руки назад!
В комнате со стенами цвета хаки стоит медицинский измеритель роста.
– Можно обуться! Руки назад! – и опять в бокс.
Ещё один, в белом халате:
– Фамилия, имя-отчество… с вещами!
У меня нет вещей.
И повёл меня в душ, липкий от многолетней грязи. Я мыться не стала, постояла около струи и вышла из душевой. Снова в бокс.