Жизнь, учения и изречения знаменитых философов
Шрифт:
Друзей он любил безмерно; это он сказал, что у друзей все общее и что друг — это второй я. Когда они были в добром здоровье, он с ними беседовал, когда были больны телом, то лечил их; когда душою, то утешал их, как сказано, иных заговорами и заклинаниями, а иных музыкою. От телесных недугов у него были напевы, которыми он умел облегчать страждущих, а были и такие, которые помогали забыть боль, смягчить гнев и унять вожделение.
За завтраком он ел сотовый мед, за обедом — просяной или ячменный хлеб, вареные или сырые овощи, изредка жертвенное мясо, да и то не от всякой части животного. Собираясь идти в святилища богов и подолгу там оставаться, он принимал средства от голода и жажды; средство от голода составлял он из макового семени, сезама, оболочки морского лука, отмытого до того, что он сам очищал все вокруг, из цветов асфоделя, листьев мальвы, ячменя и гороха, нарубленных равными долями и разведенных в гиметтском меду; средство от жажды — из огуречного семени, сочного винограда с вынутыми косточками, из кориандрового цвета, семян мальвы и портулака, тертого сыра, мучного просева и молочных сливок, замешанных на меду с островов. Этому составу, говорил
Поэтому тело его, как по мерке, всегда оставалось одинаково, а не бывало то здоровым, то больным, то потолстевшим, то похудевшим, то ослабелым, то окрепшим. Точно так же и лицо его являло всегда одно и то же расположение духа — от наслаждения оно не распускалось, от горя не стягивалось, не выказывало ни радости, ни тоски, и никто не видел его ни смеющимся, ни плачущим. Жертвы богам приносил он необременительно, угождая им мукою, лепешками, ладаном, миррою и очень редко — животными, кроме разве что молочных поросят. И даже когда он открыл, что в прямоугольном треугольнике гипотенуза имеет соответствие с катетами, он принес в жертву быка, сделанного из пшеничного теста, — так говорят надежнейшие писатели. [900]
900
Ср. прим. к VIII 12.
Разговаривая с собеседниками, он их поучал или описательно, или символично. Ибо у него было два способа преподавания, одни ученики назывались «математиками», то есть познавателями, а другие «акусматиками», то есть слушателями: математиками — те, кто изучали всю суть науки и полнее и подробнее, акусматиками — те, кто только прослушивали обобщенный свод знаний без подробного изложения. Учил он вот чему: о породе божеств, демонов и героев говорить и мыслить с почтением; родителей и благодетелей чтить; законам повиноваться; богам поклоняться не мимоходом, а нарочно для этого выйдя из дому; небесным богам приносить в жертву нечетное, а подземным — четное. Из двух противодействующих сил лучшую он называл Единицею, светом, правостью, равенством, прочностью и стойкостью; а худшую — Двоицей, мраком, левизной, неравенством, зыбкостью и переменностью. Еще он учил так: растения домашние и плодоносные, и животных, не вредных для человека, щадить и не губить; а вверенное тебе слово хранить так же честно, как вверенные тебе деньги.
Вещей, к которым стоит стремиться и которых следует добиваться, есть на свете три: во-первых, прекрасное и славное, во-вторых, полезное для жизни, в-третьих, доставляющее наслаждение. Наслаждение имеется в виду не пошлое и обманчивое, но прочное, важное, очищающее от хулы. Ибо наслаждение бывает двоякого рода: одно, утоляющее роскошествами ваше чревоугодие и сладострастие, он уподоблял погибельным песням Сирен, а о другом, которое направлено на все прекрасное, праведное и необходимое для жизни, которое и переживаешь сладко и, пережив, не жалеешь, он говорил, что оно подобно гармонии Муз. Две есть поры, самые важные для размышлений: когда идешь ко сну и когда встаешь от сна. И в тот и в другой час следует окинуть взором, что сделано и что предстоит сделать, потребовать с себя отчета во всем происходящем, позаботиться о будущем. Перед сном каждый должен говорить себе такие стихи:
Не допускай ленивого сна на усталые очи, Прежде чем на три вопроса о деле дневном не ответишь; Что я сделал? чего я не сделал? и что мне осталось?
А перед тем, как встать, — такие:
Прежде чем встать от сладостных снов, навеваемых ночью, Думой раскинь, какие дела тебе день приготовил.
Таковы были его поучения; главное же было — стремиться к истине, ибо только это приближает людей к богу: ведь от магов он знал, что бог, которого они называют Оромаздом, телом своим подобен свету, а душою — истине. Учил он и другому — тому, что усвоил, по его словам, от дельфийской Аристоклеи. [901] А иное он высказывал символически, по примеру посвященных (многое из этого записал Аристотель): например, море он называл «слезой», двух небесных Медведиц — "руками Реи", Плеяды — "лирою Муз", планеты — "псами Персефоны", а звук от удара по меди считал голосом какого-то демона, заключенного в этой меди. Были символы и другого рода, вот какие:
901
У Диогена Лаэртского (VIII 8 и 21) Фемистоклея.
"Через весы не шагай", то есть избегай алчности; "Огня ножом не вороши", то есть человека гневного и надменного резкими словами не задевай; "Венка не обрывай", то есть не нарушай законов, ибо законами венчается государство. В таком же роде и другие символы, например: "Не ешь сердца", то есть не удручай себя горем; "Не садись на хлебную меру", то есть не живи праздно; "Уходя, не оглядывайся", то есть перед смертью не цепляйся за жизнь; "По торной дороге не ходи" — этим он велел следовать не мнениям толпы, а мнениям немногих понимающих; "Ласточек в доме не держи", то есть не принимай гостей болтливых и несдержанных на язык; "Будь с тем, кто ношу взваливает, не будь с тем, кто ношу сваливает", — этим он велел поощрять людей не к праздности, а к добродетели и к труду; "В перстне изображений не носи", то есть не выставляй напоказ перед людьми, как ты судишь и думаешь о богах; "Богам делай возлияния через ушко сосудов" — этим он намекает, что богов должно чтить музыкою и песнопениями, потому что это они доходят до нас через уши; "Не ешь недолжного, а именно ни рождения, ни приращения, ни начала, ни завершения, ни того, в чем первооснова всего" этим он запрещал вкушать от жертвенных животных чресла, яички, матку, костный мозг, ноги и голову: первоосновой он называл чресла, ибо животные держатся на них, как на опоре; рождением — яички и матку, силою
Бобов он запрещал касаться, все равно как человеческого мяса. Причину этого, говорят, объяснял он так: когда нарушилось всеобщее начало и зарождение, то многое в земле вместе сливалось, сгущалось и перегнивало, а потом из этого вновь происходило зарождение и разделение — зарождались животные, прорастали растения, и тут-то из одного и того же перегноя возникли люди и проросли бобы. А несомненные доказательства этому он приводил такие: если боб разжевать и жвачку выставить ненадолго на солнечный зной, а потом подойти поближе, то можно почувствовать запах человеческой крови; если же в самое время цветения бобов взять цветок, уже потемневший, положить в глиняный сосуд, закрыть крышкой и закопать в землю на девяносто дней, а потом откопать и открыть, то вместо боба в нем окажется детская голова или женская матка. Кроме бобов запрещал он употреблять в пищу и разное другое — крапиву, рыбу-триглу, да и почти все, что ловится в море.
О себе он говорил, что живет уже не в первый раз сперва, по его словам, он был Евфорбом, потом Эфалидом, потом Гермотимом, потом Пирром и наконец стал Пифагором. Этим он доказывал, что душа бессмертна и что, приняв очищение, можно помнить и прошлую свою жизнь.
Философия, которую он исповедовал, целью своей имела вызволить и освободить врожденный наш разум от его оков и цепей; а без ума человек не познает ничего здравого, ничего истинного и даже неспособен ничего уловить какими бы то ни было чувствами, — только ум сам по себе все видит и все слышит, прочее же и слепо и глухо.
А для тех, кто уже совершил очищение, есть некоторые полезные приемы. Приемы он придумал такие: медленно и постепенно, всегда одним и тем же образом, начиная от все более мелкого, переводить себя к созерцанию вечного и сродного ему бестелесного, чтобы полная и внезапная перемена не спугнула и не смутила нас, столь давно привыкших к такой дурной пище. Вот почему для предварительной подготовки душевных очей к переходу от всего телесного, никогда нимало не пребывающего в одном и том же состоянии, к истинно сущему он обращался к математическим и иным предметам рассмотрения, лежащим на грани телесного и бестелесного (эти предметы трехмерны, как все телесное, но плотности не имеют, как все бестелесное), — это как бы искусственно приводило душу к потребности в [настоящей ее] пище. Подводя с помощью такого приема к созерцанию истинно сущего, он дарил людям блаженство, — для этого и нужны были ему математические упражнения.
Что же касается учения о числах, то им он занимался вот для чего (так пишут многие, и среди них — Модерат из Гадира, в 11 книгах кратко изложивший мнения пифагорейцев). Первообразы и первоначала, говорил он, не поддаются ясному изложению на словах, потому что их трудно уразуметь и трудно высказать, оттого и приходится для ясности обучения прибегать к числам. В этом мы берем пример с учителей грамматики и геометрии. Ведь именно так учителя грамматики, желая передать звуки и их значение, прибегают к начертанию букв и на первых порах обучения говорят, будто это и есть звуки, а потом уже объясняют, что буквы — это совсем не звуки, а лишь средство, чтобы дать понятие о настоящих звуках. Точно так же учителя геометрии, не умея передать на словах телесный образ, представляют его очертания на чертеже и говорят "вот треугольник", имея в виду, что треугольник — это не то, что сейчас начерчено перед глазами, а то, о чем этим начертанием дается понятие. Вот так и пифагорейцы поступают с первоначальными понятиями и образами: они не в силах передать словесно бестелесные образы и первоначала и прибегают к числам, чтобы их показать. Так, понятие единства, тождества, равенства, причину единодушия, единочувствия, всецелости, то, из-за чего все вещи остаются самими собой, пифагорейцы называют Единицей; Единица эта присутствует во всем, что состоит из частей, она соединяет эти части и сообщает им единодушие, ибо причастна к первопричине. А понятие различия, неравенства, всего, что делимо, изменчиво и бывает то одним, то другим, они называют Двоицею; такова природа Двоицы и во всем, что состоит из частей. И нельзя сказать, что эти понятия у пифагорейцев были, а у остальных философов отсутствовали, — мы видим, что и другие признают существование сил объединяющей и разъединяющей целое, и у других есть понятия равенства, несходства и различия. Эти-то понятия пифагорейцы для удобства обучения и называют Единицей и Двоицей; это у них значит то же самое, что «двоякое», «неравное», «инородное». Таков же смысл и других чисел: всякое из них соответствует какому-то значению. Так, все, что в природе вещей имеет начало, середину и конец, они по такой его природе и виду называют Троицей, и все, в чем есть середина, считают троичным, и все, что совершенно, — тоже; все совершенное, говорят они, исходит из этого начала и им упорядочено, поэтому его нельзя назвать иначе чем Троицей; и, желая возвести нас к понятию совершенства, они ведут нас через этот образ. То же самое относится и к другим числам. Вот на каких основаниях располагают они вышеназванные числа. Точно так же и последующие числа подчинены у них единому образу и значению, который они называют Десяткою, [то есть "обымательницей"] (будто слово это пишется не «декада», а "дехада" [902] ). Поэтому они утверждают, что десять — это совершенное число, совершеннейшее из всех, и что в нем заключено всякое различие между числами, всякое отношение их и подобие. В самом деле, если природа всего определяется через отношения и подобия чисел и если все, что возникает, растет и завершается, раскрывается в отношениях чисел, а всякий вид числа, всякое отношение и всякое подобие заключены в Десятке, то как же не назвать Десятку числом совершенным?
902
От глагола dechomai (принимать).