Жизнь языка: Памяти М. В. Панова
Шрифт:
П.: Все-таки я радуюсь тому, что я дожил до нашего… времени, до горбачевского и послегорбачевского времени.
Т.: Так. Ну, начнем?
З.: Начнем, начнем.
Т.: Пожалуйста, Михаил Викторович. (Пытаясь докричаться) Начнем!
П.: Я многие свои писания уничтожал. Почему? У меня были переписаны все книги Анны Ахматовой, я в Ленинской библиотеке… потому что у меня была такая мысль: Гитлер хотел тысячелетний рейх устроить – не удалось, а вот Сталину, наверно, удастся, потому что все так забито, все так… Все так было обесчеловечено – я думал, что я никогда не дождусь, чтобы издавали Ахматову, чтобы издавали Заболоцкого. У меня было три книги: «Столбцы», «Вторая книга», ну а третья уже продавалась – он вернулся из своей ссылки. Ну, толстые тетрадки, написанные моим уродливым почерком. Раздумывал: оставить как знак времени? Подумал: уж очень выглядит некрасиво –
З.: Можно ему письмо написать, еще пока вы на грешной земле.
П.: Может быть.
Уходят люди, уходят вещи. Вот самое больное, что ушло, – вот сейчас об этом скажу. Когда в сорок первом году я уезжал в армию, я маме свою небольшую тогда библиотеку… у родителей была своя, у меня – своя… я сказал маме: «Берегите мою библиотеку». А когда вернулся в сорок шестом, мама мне сказала (с горечью): «Мишенька, прости, продали и свою библиотеку, и твою. (Сквозь слезы) Очень голодно было». И я подумал (растроганно): «Спасибо моим книжкам, мои папа и мама не умерли с голоду». Значит, видите, какая книжка хорошая штука-то (посмеивается). Но среди книг огромная потеря – это журнал «Ёж». В моем детстве… вы не могли его видеть, потому что он был до вас… двадцать восьмой и двадцать девятый год журнал «Ёж» – он создал меня. Вот посмотрите на меня: я, М. В. Панов, я такой, какой есть, потому что у меня в детстве был журнал «Ёж». Если бы его не было, я был бы совершенно другой Панов, малоценный очень, и вы бы меня не записывали.
Журнал «Ёж». Двадцать восьмой год: редактор – Натан Венгров (такой поэт был), но на самом деле там уже буйствовали обэриуты. Это был журнал таких писателей, как Хармс, Заболоцкий, Чуковский, Маршак, Житков, Бианки, Шварц… ну, Олейникова я назвал, кажется. Ну, в общем, это человек двадцать великих русских писателей – затейников, изобретателей, баловников, озорников и серьезных, драматичных писателей. И я был в него влюблен вот прямо как в человека. Я все надеюсь, что доживу до того времени, когда можно будет – как сейчас, ксерокопировать можно и записывать можно, вот как вы записываете… человечество прогрессирует – и будет возможно когда-нибудь заказать в Ленинской библиотеке копии журналов. И я опять буду Панов журнала «Ёж».
В одиннадцатом – двенадцатом номере за двадцать восьмой год и за весь двадцать девятый год редактором был Олейников. О-о! это был изобретатель, это был невероятно обэриутский человек. Он замечательно создавал вот этот детский журнал, потом его куда-то отстранили, но, в общем, этот дух изобретения царил в журнале. Вообще писатели делятся на две группы у всех людей: те, которые были любимыми у мамы и папы, то есть Пушкин, Лермонтов, там, Тургенев и все прочие – я их любил; и те, которых нашел сам. Вот обэриутов… я еще не знал, что они называются «Общество реалистического искусства» (т в конце – это суффикс: обэриу-, am – суффикс)… ну вот, я не знал ничего о них, а просто их очень любил. А самому мне пришлось открывать Маяковского. Мой первый взрослый любимый писатель – Маяковский. Он тоже в «Еже» участвовал. (Скандирует)
Улица рада, весной умытая,Шагаем отрядом,и мы,и ты,и я.Вот изобретательность Маяковского. «Умы-та-я», а рифма показывает, что это какое-то суставчатое насекомое: «умы-та-я» – «и мы, и ты, и я». Ну вообще много было всяких изобретений. Маяковского я полюбил. А вот дальше я должен сказать о своей мучительной жизни. У меня семья была необычно счастливая: никого не репрессировали, никого не арестовали, никто не сидел… но я скажу, что в моей жизни преобладали всяческие мучения. Полюбил Маяковского – так ведь травили невероятно, сейчас трудно представить. Когда Маяковский умер, значит, в девятьсот тридцатом году, я утром раненько выскочил на улицу… мы какие-то обыкновенно газеты выписывали, но я в день похорон закупил все газеты, чтобы осталась память об этом дне. Как писали о нем? Все эти газеты куда-то исчезли, хотя сейчас они, наверно, были бы интересны, но их я не жалею, в общем-то, потому что писали так: «шел к революции, но не дошел», «представитель мелкой буржуазии», «представитель люмпен-пролетариата», «анархическим бунтом пытался подменить социалистическое
Особенно одно было мучительно… и вот я впервые познакомился с большевистским языком… У Маяковского есть такие строчки: «агитатора горлана-главаря», и вдруг в газете – какая-то официальная газета, может быть, «Рабочая газета» или какая-то – «Он сам себя называл горлопаем». Помилуйте, «горлан-главарь» – это совсем не «горлопай». Это такое отсутствие не только уважения к Маяковскому, но отсутствие чутья языкового. И дальше все эти из РАППа архаровцы всякие все время в газете «Правда» проходились насчет того, что он не преодолел формализма, не преодолел анархизма. Это было больно (потому что для меня… то что он большевик – это совершенно было для меня несущественно). Я теперь вот, уже после войны, подумал: а ведь его слова: «Вы говорите, – он обращался к слушателям, – что мне приказывают писать. А я хочу, чтобы мне приказывали»… ну, это был обычный его эпатаж, а потом я подумал: а это мало чем отличается от «дыр, бул, щыл» Крученых. Он отказывается от содержания, он не отвечает – «мне приказывают», а он себе оставляет только поэтическую обработку, работу поэта. И именно это было бесконечно ценно.
И вдруг Сталин сказал, что он «лучший, талантливейший поэт». Вы думаете, радость была? Ну да, была, что прекратили травить… Но я к тому времени – это, значит, тридцать восьмой год – уже очень любил Пастернака и Ахматову, и мне было страшно больно. Почему «лучший, талантливейший поэт»? Почему же все остальные во второй сорт отошли? Поэты не делятся по сортам. Так же, как Пушкина изгадили всего, сделав его единственным поэтом России, – Кичин, такой публицист есть в «Известиях», – мне очень понравилась его статья, недавно, «Единственный поэт России». Вот эти торжества, когда казалось, что единственный поэт есть, ни Баратынского, ни Тютчева, никого нет. Вот. Очень было это тоже противно. И Кичин об этом писал в своей статье – о том, что это унижение всей русской поэзии. Вот.
И дальше страдания продолжались. В Третьяковской галерее директором был Игорь Эммануилович Грабарь. Он очень не любил и кубистов, и тем более беспредметников, ну уж не говоря об «Ослином хвосте», и не любил… Кончаловского, Аристарха Лентулова… ну, я вам потом назову. А в Третьяковской галерее (звонок в дверь) – вот подлинная широта – были несколько… (Входит К.)
К.: Здравствуйте.
З.: Здравствуйте.
(Перерыв в записи.)
П.: Леночка, приветствую вас! Вот эти книжки снимите…
К.: Сейчас я поставлю.
П.: Снимите эту бумазею… мануфактуру…
Т.: Давайте я.
П.: Леночка [Калло] так же, как и я, так же, как и мы все, любит Мейерхольда.
Т.: Ну, вот мы как раз и пришли к Мейерхольду.
З.: Да.
П.: Вот. Бумажки можно там взять, если вы хотите записывать. Так вот, значит, я рассказал о том, как я любил Маяковского и как меня раздражали всякие официозные его вначале гонения, а потом прославления.
Ну вот. Папа мой был, боже мой, какой театрал! Он, наверно, каждую неделю водил меня в театр, и у него были кассирши знакомые, у него были барышники знакомые. Мама была домоседка, а мы с папой ходили в театр. (Грозно) Но папа был консерватор (К. усмехается). Он признавал в первую очередь Малый театр и, спасибо ему, научил любить меня Рыжову, Турчанинову, я их очень любил, несмотря на то, что я очень с ним спорил насчет Мейерхольда. Он Мейерхольда не переносил, но он водил меня, еще маленького мальчика, ученика, в Театр Мейерхольда, и вот у нас разгорались споры.
З.: А можно тогда спросить?
П.: Что?
З.: А почему он водил, если не любил? Считал, что нужно познакомить?
П.: Он меня водил.
З.: Не, я говорю, ну да, но почему? Потому что считал, что нужно мальчика познакомить?
П.: Потому что я просил – мол, «папа…»
З.: А! Просился. Ага.
П.: «…хочу в Мейерхольда!»
З.: Понятно. (К. смеется.) Да. Нет, я думала, что сам, и очень удивилась.
П.: Нет-нет-нет, он не любил. Тем более у Мейерхольда были сильно антирелигиозные мотивы… и причем совершенно напрасно. Он очень обижался на то, что там священников высмеивают. Ну вот. И когда мы – может, я об этом уже раньше говорил – спорили, я: «Вот твоя эта самая…, как ее?… „Любовь Яровая“ – ну, кто ее играл?… ну, в общем, одна из артисток…» Да! Я все время [нрзб] Садовского, Пров Садовский Второй. (Завороженно) О, какая это была ходульная фигура! Народный артист. И вот я: «Твой Пров Садовский ничего, кривляясь, не может сделать, он совершенно все представляет, а не играет». Ну, а он говорил: «Атвой…», там, предположим, «твоя Бабанова…», что меня очень обижало, потому что Бабанова была гениальная артистка.