Жизнь замечательных людей: Повести и рассказы
Шрифт:
Наконец, обратимся к обыкновенному пауку. Это насекомое ткет свою паутину пропитания ради, а не потому что он существует десять миллионов лет, и в силу разных посторонних причин в нем развился навык ткачества, и не потому, что он мало-помалу пришел к идее этого орудия лова (и вообще невозможно себе представить естественную причину, побудившую паука выделять клейкое волокно), а потому, что инстинкт ткачества был заложен в нем изначально в качестве основы его существа, как в человеке заложен инстинкт бессмертия и понятие о добре.
Разумеется, тут опять на первый план выступает вопрос отношения, ибо и сам инстинкт можно
– Виктор! По-маленькому! – донеслось из соседней комнаты; Петушков крякнул и поднялся из-за стола.
Он побывал в комнате матери, вынес ее горшок в туалет, немного постоял у кухонного окна, потрепал за ухом Наполеона, передразнивая его ласковое урчание, и вернулся к письменному столу.
«Вообще вопрос отношения, – через минуту писал он, – до такой степени доминирует над мыслью, что делает ее бессмысленно-бессильной, напоминающей динамомашину, которая работает вхолостую, поскольку нет ни одной проблемы, которую [28] можно было бы решить положительно, однозначно, включая кардинальный вопрос: что такое христианин? Ортодокс ответит, что быть христианином – прежде всего значит чаять воскресения из мертвых по примеру Иисуса Христа, хотя в этом случае не наблюдается никакой разницы между христианином, мусульманином и буддистом. Протестант скажет, что Бог есть любовь, с чем согласится также женщина и индус. Для толстовца суть христианства заключается в непротивлении злу насилием. Атеист скажет, что христианин – это такой темный человек, который на практике придерживается десяти заповедей, а их как раз исповедует иудей. Наконец, логично будет предположить, что быть христианином – значит прежде всего довольствоваться тем, что есть...»
28
Хотя его и покоробил этот грубый повтор, он оставил место без исправления, кстати припомнив, что Лев Толстой позволял себе натолкать в одном и том же предложении сколько угодно «что».
Вошла жена, села в кресло напротив, положила ногу на ногу и сказала, сделав мыслящее лицо:
– Я хочу с тобой посовещаться насчет грибов.
– Каких еще грибов?! – проговорил, наморщившись, Петушков.
– Я сегодня утром купила на базаре десять кило грибов. Теперь нужно решать, что с ними делать: то ли засушить, то ли заморозить, то ли замариновать.
Петушков сосредоточенно молчал, изо всех сил стараясь удержать в голове фразу «Иначе ад».
– Если мариновать, то нужен девятипроцентный уксус, сахар, гвоздика, лавровый лист...
Петушков сказал:
– Заклинаю тебя: уйди!
Жена обиженно вытянула губы трубочкой и ушла. Вдруг на дворе громоподобно ухнуло артиллерийское орудие, и стекла в окнах задрожали мелко-мелко, как затряслись. Петушков сразу понял, что это выстрелило мемориальное орудие, поставленное в память Победы под Москвой, но не придал выстрелу никакого значения, так как был слишком занят фразой
Вернулась жена, но застыла в дверях с удивленным лицом и вытянутой вперед ладонью, точно она кого-то пыталась остановить.
– Там эти пришли, – сказала она, – не знаю, кто... а заводила у них сантехник, который нам испортил водопровод...
– Ну и что? – рассеянно спросил философ.
– А вот что! – сказал Вася Самохвалов, отодвигая жену рукой. – Ну, ты, мыслитель, давай проваливай отсюда к чертовой матери! Теперь мы тут с Клавдией будем жить!
ПОЭТ И ЗАМАРАШКА
1
Рассказываю эту историю, как я ее слышал от моего приятеля Николая Махоркина, но также прибегая к неизбежным в таких случаях домыслам и опираясь на один замечательный документ.
Утром 4 октября 1993 года поэт Николай Махоркин вышел из своего дома в Проточном переулке и направился в сторону Смоленской площади, держа в правой руке допотопную авоську, немного пришаркивая и как бы незряче глядя по сторонам; и с виду он представлял собою стихотворца, а именно был худ, неловок, буйноволос, небрежно одет, с лицом истонченным и точно нездешним, как будто он только-только оправился от опасной болезни и еще не уверен в том, что худшее позади. Поэт он был так себе, средненький, но – поэт.
Накануне Махоркин обнаружил, что у него вышло подсолнечное масло, хлеб, спички, туалетная бумага и лезвия для бритья. Что до лезвий для бритья, то их свободно мог прихватить Вася Красовский, с утра уехавший к себе в Александровскую слободу, но масло и прочее скорее всего поисчезало само собой. Женат Николай никогда не был, лет десять жил один, но так и не научился вести холостяцкое хозяйство, и загадочные прорехи, вроде самопроизвольно истратившихся спичек, казались ему делом обыкновенным, тем более что он вечно версифицировал и витал.
Понятное дело, настроение было испорчено, поскольку, во-первых, предстояло отправиться за покупками, вместо того чтобы предаться сладостным размышлениям о цезуре после второй стопы (Махоркин в это время сочинял полувенок сонетов), а во-вторых, потому что денег у него не было ни гроша. Вернее, деньги были, и даже большие деньги – целых двадцать тысяч целковых в обыкновенном почтовом конверте, которые он получил за большую подборку стихотворений в альманахе «Магеллановы Облака», но как три месяца тому назад Махоркин спьяну засунул конверт куда-то, так с тех пор и не мог найти. Пришлось скрепя сердце одолжиться у соседа Непомукова, и что-то около полудня Николай двинулся со двора. Он вышел из своего дома в Проточном переулке и направился в сторону Смоленской площади, держа в правой руке допотопную авоську, немного пришаркивая и как бы незряче глядя по сторонам.
Начало октября в тот год выдалось чудесным, и на Москве стояли жизнеутверждающие деньки. Теплый воздух казался неподвижным, как сооружение, хотя по небу плыли жидкие темно-серые тучки, похожие на клубы дыма, солнце светило как-то умиротворенно, по-вечернему, и тревожно благоухала палая, уже скукожившаяся листва.
На улицах оказалось до странного малолюдно, и редкие прохожие, одетые празднично и легко, только навевали чувство острого одиночества; было градусов пятнадцать-семнадцать, и московский люд еще не влезал в пальто.