Жизнь замечательных людей: Повести и рассказы
Шрифт:
То есть, может быть, исполнилось пророчество Мережковского и настало царство Хама, который исповедует агрессивный гражданский стиль. Четыре тысячи лет держалось царство Сима и Иафета, доминировала аристократия крови и духа, процветали искусства, развивались гуманистические традиции, а потом верх взяли приверженцы гражданского стиля, он же мещанский и буржуазный (все три прилагательные от существительных «город-бург»), – это когда все позволено и не стыдно показаться самим собой. Например, нравятся человеку дурацкие романы Эжена Сю или песенки для дефективных – и ничего, никто встречного слова не скажет, потому что у каждого свое направление и судьба. Или так: прежде, когда существовала культура, понимаемая как система условностей, считалось, что красть – это нехорошо; а человек гражданского стиля спрашивает себя: а, собственно, почему? И действительно – почему? В том-то все и дело, что ни по чему, просто существовала такая условность, что красть предосудительно и нельзя. Или так: десять тысяч лет считалось, что человеку следует как-то
Следовательно, культура есть отклонение от нормы, заболевание природы, а исторический процесс представляет собой возвратное движение к естеству. Даже на примере отдельного человека видно, что это так: я все еще мусолю «Историю русской философской мысли», живо интересуюсь журнальной полемикой; выходя из троллейбуса, всегда подаю руку следующей за мной даме; с утра до вечера решаю коренные вопросы духа, а кушать хочется до такой степени, что, кажется, съел бы родную мать.
Мучимый этой жестокой гиперболой, я пошел на кухню и заглянул в холодильник: там лежал скукожившийся кусок сыра и помидор. Больше ничего не было, хоть шаром покати, между тем до пенсии оставалась неделя, а денег не было ни гроша. В прежние времена, когда я еще знался с моим врагом Маркелом, всегда можно было занять у него сотенную-другую, а лет десять тому назад – насобирать порожних бутылок, сдать их в приемном пункте и, таким образом, обеспечить себе хлеб насущный – теперь не то. Все же я решил прикинуть на бумаге, сколько порожних бутылок теперь требуется собрать, чтобы продержаться хотя бы сутки, и взял в руки свое ученическое перо.
Исходя из того, что одна поллитровая бутылка стоит пятьдесят копеек, минимальную сумму в пятьдесят рублей давали пять ящиков стеклотары – пять ящиков мне было решительно не собрать. Половину ящика – это еще туда-сюда, но что можно купить на несчастные пять рублей? Разве что полбуханки «Бородинского» хлеба, или восемьдесят граммов сырого сала, или два бульонных кубика, или пачку сигарет, которые делают из мешков из-под турецкого табака.
Кстати о табаке... В дни моей молодости, кажется, и папиросы были ароматней (сигареты как глупая европейская выдумка появились у нас только в конце 50-х годов), и сахар слаще, и яблоки ядреней, но главное, что вся эта продукция была родного, русского дела, то есть государство ревностно соблюдало внутриэкономический интерес. Зато, правда, в метафизическом отношении наши власти держались скорее антинародной политики, именно чересчур всемирно-сострадательной и романтической чересчур. Ведь в России никогда не знали государственного эгоизма, который неукоснительно обеспечивает интересы титульной нации, а все-то у нас на уме были то Третий Рим как последний оплот православия на планете, то Дарданеллы, то славянский вопрос, то мировая революция и глобальная республика Советов от Вашингтона до Колымы...
Словом, я и не заметил, как мало-помалу мои расчеты и каракульки выстроились в письмо.
«Дорогая Анна Федоровна! – строчил я, превозмогая желудочные спазмы. – Вы меня прямо зарезали без ножа. До самого последнего времени я был отчаянным феминистом, то есть я полагал, что женская красота (в широком смысле слова) – это та самая красота, которой спасется мир. [8] Ведь всякому очевидно, что женщина, взятая вообще, куда любвеспособней, терпимей, уравновешенней, разумней вообще взятого мужика. И что же? В Ваших посланиях за октябрь 1876 года Вы излагаете такие ужасы, что уж и не знаешь, на что надеяться в будущем и на кого в будущем уповать. Например, Вы пишете про то, как образованный слой России и наше многомиллионное простонародье в один голос требовали от правительства начать священную войну против ислама, на предмет спасения от геноцида братьев-славян балканского корня; про то, как Вам чуть не сделалось дурно от счастья, когда царь в Москве принародно решился на эту войну, чтобы снять, наконец, «восточный вопрос», завладеть черноморскими проливами, вытеснить турок из Европы обратно в Азию и сделать Константинополь губернским городом, наравне с Пензой и Астраханью – в этом-то вся и суть. А Вы с таким неистовым энтузиазмом желали открытия военных действий, что это даже странно, даже невероятно в положении русской женщины, умницы, печальницы и зиждительницы всяческого добра.
8
Это Федор Михайлович Достоевский, величайший наш писатель, вывел, что не чем иным, как «красотою спасется мир». Удивительно, что в своих посланиях Вы многостранично описываете житье-бытье придворных оболтусов, но ни словом не обмолвились ни о ровеснике Вашем Льве Толстом, ни о Достоевском, которого Вы пережили на восемь лет, ни о Чехове, уже написавшем волшебную свою «Степь». Видно, веревочка-то вьется издалека...
В 1854 году, когда открылась Крымская кампания, Вы были много осмотрительней, по крайней мере, Вы точно определили характер этой войны и намерения противостоящей нам Европы, всегда желавшей России зла. И как же было не понять в 1876 году, что та же самая Европа ни в коем случае не допустит решения «восточного вопроса» в нашу пользу, что мы непременно осрамимся, если
Одним словом, недобрая Вы и недальновидная женщина, дорогая Анна Федоровна, я от Вас таких пассажей не ожидал. В 1876 году нужно было не восторгаться всенародному подъему в связи с освободительной войной на Балканах, а плакать горючими слезами в связи с тем, что мы такие злостные дураки.
Иное дело, что и Вы были рады обманываться, по завету Александра Сергеевича Пушкина, и тогдашнее правительство бессознательно эксплуатировало благостность русского человека, слишком живо переживающего чужие несчастья и мало пекущегося о своих. Даже, наверное, государь Александр Николаевич романтически заблуждался, полагая, что речь идет именно об освобождении братьев-славян от османского ига, а не о том, чтобы прихватить Европу из-под брюшка. Это вообще в характере русского человека: мы всегда рады обманываться и видеть вещи с желательной стороны, потому что живы одной верой, а действительность нам – ничто. [9]
9
Я потом это соображение разовью.
Наши большевики, по-видимому, тоже учитывали эту национальную особенность, но они были честнее, или, если угодно, прямее на деле и на словах.
Они отнюдь не ставили своей целью территориальные приобретения ради территориальных приобретений, или новых рынков сбыта, или иных буржуазных глупостей, а, не лукавя, стремились распространить свою горячечную веру в конечную победу коммунистического труда; так мусульмане продвигали ислам силой оружия, и Чингисхан нес народам, вплоть «до последнего моря», свою законоучительную Ясу. Поэтому большевизм – может быть, самая наша, народная религия, совершенно отвечающая свычаям и обычаям русака: тут тебе и вера в несбыточное, и непосредственный результат.
Нынче у нас господствует государственный эгоизм. Слава тебе, господи, нам теперь дела нет до благосостояния туркменского хлопковода, стран народной демократии, национально-освободительных движений и положения негров на Соломоновых островах. Правда, русские все равно мрут, как мухи в преддверии октября. Правда, государственный эгоизм потому и господствует, что, как мы с Вами вывели, дорогая Анна Федоровна, России-то нет как нет».
Письмо 6-е
О ВЕРЕ
Все утро склеивал чашку севрского фарфора, которую третьего дня нашел на помойке, и, кажется, преуспел. У чашки была отколота часть стенки, как раз по портрету королевы Марии-Антуанетты, и мне пришлось приложить значительные усилия, чтобы восстановить вещь в заданной красоте.
Интересное совпадение: накануне я вычитал в очередном послании Тютчевой презабавный анекдот про фрейлину Марию Анненкову, выдававшую себя временами за принцессу Бурбонскую, временами за несчастную французскую королеву Марию-Антуанетту; фрейлину потом на щадящих условиях выслали за границу и она как-то незаметно исчезла с лица земли. К этому анекдоту были также прикосновенны великая княгиня Александра Иосифовна, до такой степени сбрендившая на столоверчении, что у нее на этой почве даже сделался выкидыш, и камер-фрау Берг – товарка Анненковой по изгнанию, дама полоумная, отчего-то решившая, что ее муж умер, и носившая по нему траур, хотя недоумевающий супруг постоянно слал ей письма с уверениями, что он жив. Вся эта мистика пришлась настолько к случаю, что я заподозрил таинственную связь между фарфоровой чашкой, найденной на помойке, и сообщением Тютчевой о чудесах веры, которые произошли на ее глазах.
Практика убеждает, что совпадения случаются неспроста. Патриарх Никон сдвинул с мертвой точки русскую религиозную мысль, и в результате Петр I совершил государственный переворот, модернизировав Россию по нижнесаксонскому образцу. Государь Николай II женился на принцессе из Дармштадтского дома, издавна зараженного гемофилией, – и приказала долго жить насквозь износившаяся страна. Мой враг Маркел накануне, по-видимому, выпил лишнего, не вышел, так сказать, на работу, и мне досталась чашка с портретом королевы Марии-Антуанетты, которой положительно нет цены. Поэтому в итоге я набрел на такую мысль: совпадения – в некотором роде источник духовной жизни, поскольку они суть миниатюрные чудеса; в свою очередь, чудеса не столько подогревают религиозное чувство, сколько они суть частные эманации веры, а без веры у нас нельзя. Россия – такая страшная страна, что без веры русскому не прожить.