Жизнь. Милый друг. Новеллы
Шрифт:
— Я так и знал, я чувствовал, что это конец.
Потом вытащил носовой платок, отер себе глаза, опустился на колени, перекрестился, промямлил что-то и, поднявшись, хотел поднять и жену. Но она обеими руками обхватила тело матери и целовала его, почти лежа на нем. Пришлось унести ее. Она совсем, казалось, обезумела.
Через час ей позволили войти снова. Все было кончено. Спальню превратили теперь в комнату покойника. Жюльен и священник шепотом переговаривались у окна. Вдова Дантю уютно расположилась в кресле и приготовилась дремать, — она привыкла
Надвигалась ночь. Кюре подошел к Жанне, взял обе ее руки и начал ее ободрять, изливая на ее безутешное сердце обильный елей религиозных утешений. Он говорил об усопшей, восхвалял ее в канонических выражениях и, скорбя лицемерной скорбью священника, которому от мертвеца только выгода, предложил провести ночь в молитве возле тела. Но Жанна запротестовала сквозь судорожные рыдания. Она хотела быть одна, совсем одна в эту прощальную ночь. Тут подошел к ней и Жюльен:
— Это невозможно, мы будем здесь вместе.
Она отрицательно качала головой, не в силах произнести ни слова. Наконец она проговорила:
— Это моя, моя мать. Я хочу быть одна подле нее.
Врач шепнул:
— Пусть поступает, как хочет, сиделка может остаться в соседней комнате.
Священник и Жюльен вспомнили о мягкой постели и согласились. Затем аббат Пико, в свою очередь, опустился на колени, помолился, встал и, уходя, сказал: «Святая была женщина», — тем же тоном, каким произносил Dominus vobiscum. [10] После этого виконт обычным своим голосом спросил:
10
Господь с вами (лат.).
— Может быть, поешь чего-нибудь?
Жанна не ответила, даже не услыхала, что он обращается к ней.
Он повторил:
— Тебе бы следовало подкрепиться.
Вместо ответа она сказала, как в забытьи:
— Сейчас же пошли за папой.
Он вышел, чтобы отправить верхового в Руан. А она словно застыла в своей скорби и, казалось, ждала мгновения, когда останется наедине с покойницей, чтобы отдаться подступающему приливу безысходного горя.
Тени наводнили комнату, заволокли мраком усопшую. Вдова Дантю неслышно шныряла взад и вперед, брала и перекладывала невидимые в темноте предметы беззвучными движениями сиделки. Потом она зажгла две свечи, тихонько поставила их у изголовья кровати, на ночной столик, покрытый белой салфеткой.
Жанна как будто ничего не видела, не чувствовала, не понимала. Она ждала минуты, когда останется одна. Жюльен пообедал и вернулся. Он спросил снова:
— Ты ничего не скушаешь?
Жанна отрицательно покачала головой.
Он сел, скорее с видом покорности судьбе, чем скорби, и больше не произносил ни слова.
Так сидели они трое не шевелясь, каждый в своем кресле, далеко друг от друга.
Минутами сиделка засыпала и слегка похрапывала,
Наконец Жюльен поднялся и подошел к жене:
— Ты хочешь остаться одна?
Она в невольном порыве схватила его руку:
— Да, да, оставьте меня.
Он поцеловал ее в лоб и пробормотал:
— Я буду приходить проведывать тебя.
И он вышел вместе с вдовой Дантю, которая выкатила свое кресло в соседнюю комнату.
Жанна закрыла дверь, потом настежь распахнула оба окна. Ей в лицо повеяло теплой лаской вечера, напоенного запахом скошенного сена. Накануне скосили лужайку, и трава лежала рядами под лунным светом.
Это сладостное ощущение кольнуло ее, причинило ей боль, как насмешка.
Она вернулась к постели, взяла безжизненную, холодную руку матери и вгляделась в ее лицо.
Оно не было одутловатым, как в ту минуту, когда с ней случился удар; она словно спала теперь так спокойно, как не спала никогда; тусклое пламя свечей, колеблемое ветром, поминутно перемещало тени на ее лице, и от этого она казалась живой и словно шевелилась.
Жанна жадно смотрела на нее; и из далеких дней детства гурьбой сбегались воспоминания.
Она припоминала посещения маменьки в приемной монастыря, жест, которым она протягивала бумажный мешочек с пирожными, множество мелких черточек, мелких событий, мелких проявлений любви, ее слова, оттенки голоса, знакомые движения, морщинки у глаз, когда она смеялась, и как она отдувалась, когда усаживалась.
Она стояла, вглядываясь, и твердила про себя в каком-то отупении: «Она умерла», — и вдруг весь страшный смысл этих слов открылся ей.
Вот эта, лежащая здесь, — мама — маменька — мама Аделаида — умерла? Она не будет больше двигаться, говорить, смеяться, никогда больше не будет сидеть за обедом напротив папеньки, не скажет больше: «Здравствуй, Жаннета!» Она умерла!
Ее заколотят в гроб, зароют, и все будет кончено. Ее больше нельзя будет видеть. Да как же это возможно? Как возможно, что не станет ее мамы? Этот дорогой образ, самый родной, знакомый с той минуты, как впервые раскрываешь глаза, любимый с той минуты, как впервые раскрываешь объятия, это великое прибежище любви, самое близкое существо в мире, дороже для души, чем все остальные, — мать, и она вдруг исчезнет. Всего несколько часов осталось смотреть на ее лицо, неподвижное лицо, без мысли, а потом ничего, ничего, кроме воспоминания.
И она упала на колени в жестоком пароксизме отчаяния; вцепившись обеими руками в простыню, она уткнулась головой в постель и закричала душераздирающим голосом:
— Мама, мамочка моя, мама!
Но тут, почувствовав, что сходит с ума, как в ночь бегства по снегу, она вскочила, подбежала к окну глотнуть свежего воздуха, иного, чем воздух близ этого ложа, чем воздух смерти.
Скошенные лужайки, деревья, ланда и море за ними дремали в безмолвном покое, убаюканные нежными чарами луны. Крупица этой умиротворяющей ласки проникла в сердце Жанны, и она заплакала тихими слезами.