Жизнеописание грешницы Аделы (сборник)
Шрифт:
– А вам зачем? – Он пережевывал семгу и отреагировал не сразу.
– Мне? Мне-то, конечно, ни к чему. Праздное любопытство. Да ты не тревожься, душа, – прибавил он, поймав брошенный на него знакомый взгляд. – Я ведь мирный вопрос задал. Наимирнейший. Как близкий, так сказать, родственник. Хотелось бы приподнять одну таинственную завесу…
– А нечего приподнимать, – резким движением головы жених ослабил слишком тесный галстук. – Работали люди, воевали. Жизнями рисковали. Ну и пользуются заслуженно. Пока живы. Все ведь, знаете, из мяса да из костей сделаны.
– Ах вот что! – И звякнул синенький
– Да что вы раскудахтались: я, я, я! Легче всего за печкой сидеть да водку жрать! Обрубки… Построят им инвалидные дома, будут жить-поживать. Не всё сразу. А ходить да вражьим взглядом недостатки высматривать – последнее, скажу вам, дело! И мой вам совет: вы это бросьте! А то ведь, не ровен час, и реснички подрежут!
– Вы, голубчик, – звякнул синенький графинчик, – вы на что же намекаете? На Большой Дом, что ли? Да я уж свое отбоялся. Уж, почитай, тридцать лет зубами стучу – сколько можно? Или вы на меня прямо со свадьбы доносить пойдете? Вольному воля! Да не бледней ты, душа! Что он мне сделает? Уж хуже того, что сделал, вряд ли придумает!
Жених встал. Томе показалось, что он взвешивает ситуацию. Кроме него, за пожелтевшей скатертью было четыре человека. Ситуация, в сущности, безопасная.
– Ну, хватит, попировали. Заеду за тобой на машине перед самым вокзалом. Чтобы готова была, шофер ждать не может. А с вами, дорогие родственники, прощаюсь сейчас с болью в сердце…
Перекинул через руку светлый плащ, хлопнул дверью. Все молчали. И тогда мать, бросившая свою косу, встала, подошла к неподвижной, пронзительно белой Наташе, прижала ее голову к своему животу и прикрыла ее шалью…
– А вот это, – говорит бабуля и вынимает из папиросной бумаги большую фотографию, – это она прислала нам из Германии. Да пей, пей молоко, а то никогда горло не пройдет! Пей, пока горячее, рада в школу не ходить! Смотри: это Наташа с дочкой. Ей здесь полгода. Анечка. Назвала в честь своей матери.
Одна уехала и родила дочку. Другая была близко, но встречи с ней стали сущим мучением. Она забегала ненадолго, всегда испуганная, с красными пятнами на круглом лице, целовала их всех по очереди: Тому, Томину маму, кошку – и начинала плакать. Самое ужасное – она ничего не рассказывала. Вернее, по рассказам получалось, что все в порядке. Пьет? Да, немного. Меньше, чем раньше. Жалуется на сердце? Нет, больше не жалуется, Полина вылечила его гомеопатией. Любит ли ее? Круглое лицо принимало снисходительное выражение. Очень любит, но какой же мужчина, да еще прошедший войну, скажет об этом? Вот неделю назад умерла канарейка, захлебнулась, с канарейками это бывает, и он плакал. Пил и плакал. Потом, когда бутылка кончилась, сказал: «Поди выброси ее на помойку».
– Ну, а ты?
– Что
– А он?
– Что он? Рукой махнул.
– Тогда что же ты плачешь?
– Разве я плачу? Просто рассказываю…
Тома и огорчалась, и хотела помочь, но сама была при этом непростительно счастлива. Грустно: мы никогда не совпадаем в счастье с теми, кого любим. Мы счастливы в одиночку и так же, в одиночку, несчастны.
– Они так счастливы вместе. Разве вы не знаете, что такое любовь? – ласково говорила моя бабуля тупо глядящему на нее краснощекому участковому.
Участковый зарделся ярче и руки огромные – ковшиком – сжал на коленях. Разговор происходил утром на фоне отмытого до блеска вечнозеленого фикуса. Они сидели на табуретках друг против друга: моя бабуля, остроглазая, грациозная, и молоденький милиционер, пришедший выяснять, на каком основании в доме 4, квартире 4 по Первому Труженикову переулку проживает жилец с фамилией, которую выговорить невозможно: Штапинец? Штанимец? Штанец?
– Да, – говорила моя бабуля, светло улыбаясь и первый раз чувствуя, что представитель страшной власти не так страшен ей, как обычно. – Вы совершенно правы. Выговорить невозможно. Только по складам: Шта-й-н-мец.
– Эк, – крякнул милиционер. – Штан… Чего?
– Не Штан, – любезно поправила бабуля, – а Штай, а потом пауза и – нмец. Штай-нмец! Ну, попробуйте!
– Штам… – нерешительно сказал участковый, – йец!
– Ну вот! Ну почти! – просияла бабуля. – Да это и неважно, правда? Так вы согласны со мной? Любовь, понимаете? И хотят быть вместе. Так что же им делать?
– Мы ведь почему беспокоим, – доверительно пробасил милиционер. – Потому как беспорядок намечается. Вместе-вместе, а паспорта врозь. Когда кого любишь, у того и прописывайся, правильно говорю?
– Ну, еще бы! – обрадовалась бабуля. – Еще бы! Кто спорит? Да он и пропишется. Сначала они распишутся, а потом он пропишется. Ведь такой порядок-то?
– Да как же вы его к себе нерасписанного взяли? – ахнул милиционер. – Да моя матка так бы погнала нерасписанного, кабы к сеструхе кто прилепился! А вы ласкаете… А ну как он завтра слизнет?
– Не слизнет, – прошептала бабуля и оглянулась на хмурую Матрену, подбоченившуюся в дверях уборной и смахивающую на растрепанную Бабу-ягу. – Этот не слизнет. Любовь, понимаете?
Нерешительно потоптавшись, участковый дал две недели сроку и ушел. Тут Матрена не выдержала.
– Последние мозги потеряла! – гаркнула она и ударила клюкой об пол. Фикус вздрогнул. – Я тебе прямо скажу, я не Катька-стерва, вилок серебряных у тебя не крала! Я тебе, Лизавета, как на духу говорю, обрыдло мне на это глядеть! Девка – лебедь, и чтоб за яврея иттить! Да, мать его в качель, за женатика! К ним, к поганым, нешто в душу влезешь! Понапилися христьянской кровушки!
Не успела, не успела – через тридцать пять лет слышу! – не успела моя бабуля достойно ответить Матрене, потому что тут-то он и появился на кухне – кудрявый мускулистый «женатик» с отчетливо выраженным семитским лицом, стесняющийся и голубоглазый. Он вышел умыться и долго плескался под ледяной водой, и кудрявую темно-русую голову окатил заодно, и весь свежекрашеный пол с разлапистой фикусной тенью обрызгал.