Жорж Дюамель. Хроника семьи Паскье
Шрифт:
Лестница не пустует. Там и сям распахиваются двери, появляются какие-то фигуры. Существует три сорта людей: те, с кем здороваешься, те, кого не знаешь, и, наконец, враги, с которыми лучше бы не встречаться.
Лестница выходит из мрака. С каждой ступенькой она становится все светлее. Она как бы возносится к небу, в благословенные сферы, где даже запах лука-порея претворяется в благоухание полей. И вдруг, подобно крутой тропе, взбежавшей на горное пастбище, лестница торжественно замирает у порога широкой площадки. Она совсем не похожа на площадки нижних этажей. Она просторная, чистая, и в вечерние
На эту поднебесную площадку выходили четыре квартиры. Одна из них пустовала, при мне она всегда оставалась пустой. Впоследствии мама получила разрешение устроить там праздничный ужин по случаю первого причастия Фердинана. Как только окончилось пиршество и комнаты подмели, таинственная квартира навеки погрузилась во мрак, вновь стала обителью пауков и привидений. Соседнее помещение занимала престарелая чета Куртуа, с которыми первое время мы почти не встречались. Наконец в двух квартирах напротив, выходивших окнами на фасад, жили — справа Васселены, слева — мы, Паскье.
Отец требовал не меньше четырех комнат — их и было четыре. Все они выходили окнами на улицу, и вдобавок — о, верх блаженства! — к ним примыкал балкон. О самой улице, о жалком тупике, сперва не хотелось и думать. Она находилась где-то далеко внизу и тонула в зловещем сумраке. Но стоило растворить окно, как душа начинала витать над Парижем. Это был не тот светлый, четко очерченный Париж, какой открывается взору с вершины прославленных холмов. То было безбрежное море крыш, стен, ангаров, водонапорных башен, дымоходов и всякого рода несуразных строений. Если наклониться влево, можно было увидеть Эйфелеву башню, до половины погруженную в каменный хаос. Когда мы въезжали в эту квартиру, она только еще достраивалась.
В этом сумбурном нагромождении символом порядка и разума служила Западная железная дорога. Начиная от вокзала Монпарнас, в ту пору еще небольшого здания, она вытягивала свои конечности, заявляла о своих правах, расстилала повсюду сети рельс, раскидывала направо и налево строения депо, мастерские, поворотные круги, семафоры. Подобно бешеному потоку, она с ревом проносилась у подножия северного фасада нашего милого дома.
Мама сказала:
— На этот раз, Раймон, у тебя будет отдельная комната. О, я понимаю тебя! Разве можно заниматься умственной работой, когда кругом орут и шумят дети?
И папе предоставили отдельную комнату, которая называлась рабочим кабинетом, но на самом деле....
Однако, прежде чем описывать все прелести нового жилища, я должен вернуться немного назад. Воспоминания встают передо мною то с миртовой ветвью в руке, в венке из роз на челе, а то с пустыми руками и обнаженной головой. Одни я бережно храню, других я страшусь. Следует ли, в зависимости от этого, одни предать забвению, а другие вывести на свет божий? О нет, я был бы несправедлив!
Моя мать еще раза два ездила в Онфлёр. Ей пришлось даже переправляться на другой берег, чтобы поставить подпись на различных документах у гаврского нотариуса.
— В сущности, ты был прав, Рам, — сказала она, — ты всегда прав. Мебели там было слишком много, чересчур много даже для квартиры из четырех комнат. Поэтому я отобрала только самое нужное. А остальное мы продали с публичного торга там же, на месте. Не могу сказать, что я решилась на это с легким сердцем. Там был,
например, изящный секретер тети Викторины. Чудесная вещь! Но что поделаешь? Дети разломали бы его на мелкие куски. Распродажа прошла удачно. Ты не спрашиваешь, сколько я за это выручила?
Отец загадочно улыбался. Мама что-то шепнула ему на ухо, и он улыбнулся еще шире. Мать вытащила из-за корсажа небольшой конверт, и папа поймал его на лету, как ловят бабочек. Он пошутил:
— Я ставлю на ноль и срываю банк!
У матери перехватило дыхание, она испуганно зашептала:
— Осторожнее, Рам, будь благоразумен.
— О, здесь сущие пустяки, — отвечал отец . — Даже не на что содержать танцовщицу.
— Раймон, ты же знаешь, я не выношу подобных шуток.
Отец что-то быстро подсчитывал в уме.
— На это мы перебьемся месяца четыре, от силы пять.
— Погоди, Рам. Считая ренту за два первых квартала да твой заработок у Клейса, нам хватит до октября. Ты вполне можешь спокойно готовиться к экзаменам.
— Допустим, — рассуждал папа , — что хлопоты нотариуса займут шесть месяцев, самое большее шесть, — ну что ж, мы можем подождать полгода. Но предстоит еще переезд на квартиру. Ты подумала о переезде?
— Да, — отвечала мама, сосредоточенно глядя перед собой. — Я все рассчитала, все обдумала, сидя в вагоне, — и наш переезд, и сроки квартирной платы, и платежи по векселю Вадье...
— Какой еще вексель?
— Вексель, который ты выдал пятнадцатого января.
— Да, правда. И это все?
— Нет. Надо одеть и обуть всех детей. Это я тоже подсчитала. Я все тебе объясню, Раймон.
Отец тяжело вздохнул.
— А я-то думал, что у нас будет немного свободных денег!
— Но они у нас есть, Рам. У нас будут деньги. Посуди сам: в октябре мы получим сорок тысяч франков, конечно, если продадим все бумаги. На сорок тысяч много можно сделать. Целые годы спокойной, обеспеченной жизни. Ты сдашь экзамены. Жозеф будет учиться дальше, да и Фердинан, если захочет. Каникулы, наверное,
станем проводить за городом. Если тебе не по душе Нель, поедем в другое место. Разумеется, не в этом году. Когда получим известие из Гавра.
Отец пожал плечами.
— Чересчур много планов. Опять ты размечталась.
И мама умолкла, осеклась, приоткрыв ряд блестящих зубов. Между ними разыгралась обычная сцена, вечная игра, которую я так хорошо понял впоследствии. Моя мать не была восторженной натурой. Напротив, — осторожной, благоразумной, полной опасений. Но достаточно было одного папиного слова, чтобы пробудить в ней надежды. Кому же верить, господи боже, если не верить этому необыкновенному человеку? И мама, вдохновленная каким-нибудь намеком отца, предавалась мечтаниям. Отец был гораздо более скрытным. Сболтнув что-нибудь случайно, он наблюдал с недоумением и досадой за восторженным порывом этой доверчивой души.