Жуковский
Шрифт:
В январе 1797 года Марья Григорьевна повезла Жуковского в Москву. Она остановилась в своем доме на Пречистенке, в приходе Неопалимой Купины. Заваленная снегами зимняя Москва с ее заборами, голыми деревьями садов, особняками, санным скрипом и колокольным звоном была хорошо знакома Жуковскому — вот только в доме Афанасия Ивановича, который всегда очень не любила Бунина, он не бывал. Дом этот, одноэтажный, но вместительный и роскошно отделанный внутри, после смерти своего хозяина, любившего пиры, музыку, гостей, — стоял тих и уныл. В залах спущены были шторы, на мебель накинуты чехлы. Один старый дворецкий да двое лакеев оставались тут — все остальное Бунина разослала по своим имениям. Пренебрегая парадной частью, она поселилась с Жуковским в верхних низеньких комнатах черной половины. Вообще дом этот решено было вскорости продать.
Антон Антонович Прокопович-Антонский жил во флигеле, стоящем во дворе пансиона. Это был худощавый и сутулый человек в мундире профессора. Движения его были нерешительными, голубые глаза полны доброты. Он встретил приехавших по-домашнему
Словом, Болотов дал хороший совет.
Как бы между прочим и немного заикаясь, Антонский задал несколько вопросов Жуковскому. Беглый экзамен удовлетворил его вполне. Оказалось, что Жуковский хорошо знает французский и отчасти немецкий языки. Это было для поступающего необходимо, ученики должны были говорить между собой во все дни, кроме неучебных, на одном из них. Узнав же, что Жуковский читал Виланда, Сен-Пьера, Жанлис, Руссо и в особенности Карамзина, что ему хорошо известны «Московский журнал», «Детское чтение» и «Приятное и полезное препровождение времени», где публиковалось все лучшее из произведений московских литераторов, просто пришел в восторг. Он подал ему книжечку под названием «Взрослому воспитаннику Благородного при Университете пансиона для всегдашнего памятования». Красным карандашом на первой странице был отчеркнут абзац: «Цель воспитания. Главная цель истинного воспитания есть та, чтоб младые отрасли человечества, возрастая в цветущем здравии и силах телесных, получали необходимое просвещение и приобретали навыки и добродетели, дабы, достигши зрелости, принесть отечеству, родителям и себе драгоценные плоды правды, честности, благотворении и неотъемлемого счастия».
— Возьми, дома дочтешь, — сказал инспектор.
Глава вторая (1797-1801)
В пансионе было шесть классов — два низших, два средних, два старших. Жуковский был принят в первый средний. В одной из общих спален ему отведена была деревянная кровать, покрытая суконным одеялом, столик на двоих с соседом. В комнате десять человек, одиннадцатый — надзиратель из немцев, — он спит у самых дверей (его дело наблюдать за учениками и о всякой малости доносить Антонскому). В пять часов утра загремел в коридорах колокольчик — Жуковский впервые проснулся так рано (и с этого дня всю жизнь будет вставать в пять часов). К удивлению своему, он очень спокойно принял столь крупную перемену в своей жизни. Надев форменный синий фрак, он пригладил щеткой уже отросшие, мокрые после умывания волосы. Служители убирали постели. За морозными окнами еще темнела ночь.
От шести до семи в специальной комнате — приготовление уроков, тут у каждого свое место с ящиком для тетрадей; в шкафу стояли общие учебники. В семь часов надзиратели ведут учеников, выстроенных попарно, в столовую. После молитвы и чтения вслух небольшого отрывка из Евангелия подается чай. От восьми до двенадцати — классы. Полупансионеры (те, которые не ночуют в пансионе) приезжают к восьми. В двенадцать — обед. С часу до двух — свободное время: кто бежит во двор играть в чехарду, кегли или свайку, кто в спальне учится играть на флейте, читает, пишет письма. С двух до шести снова лекции. Потом полдник и приготовление уроков, а в восемь — ужин. В девять — после молитвы и чтения Библии — гремит вечерний колокольчик, призывая пансионеров ко сну. В комнатах горит по одной свече, скрытой под колпаком. В коридорах тишина — лишь изредка слышатся осторожные шаги дежурного надзирателя.
Учились по четырехбалльной системе. Ученику разрешалось выбрать себе несколько предметов для изучения из тридцати пунктов программы, охватывающих словесность, историю, военное дело, искусства, разные науки и иностранные и древние языки. Пансионеры отпускались домой по субботам и воскресеньям, а также по праздникам и летом — на июль месяц. Жуковскому в пансионе понравилось все — чистые комнаты, натертые полы, большие аудитории, где скамьи уходят ярусами вверх, доброжелательный вид надзирателей и сердечная улыбка вездесущего Антонского. В свободные часы он бежал в библиотеку. Это была гордость инспектора Антонского. В простенках между огромными окнами стояли высокие шкафы, где за стеклами поблескивало золото кожаных книжных корешков. Обширный дубовый стол, покрытый лиловым бархатом, был завален горами русских и иностранных журналов. Как-то само собой сложилось, что Жуковский отдал предпочтение среди прочих наук истории, словесности, французскому
Вскоре он подружился с Александром Тургеневым, сыном директора университета. Он был полупансионер и после занятий шел домой — квартира Тургеневых была в здании университета на Моховой. В эту зиму старший брат Александра Андрей поступил в студенты. Другие братья — Николай и Сергей — были еще малы, восьми и пяти лет. Александр был младше Жуковского на год, — у них было много общего — высокий рост, доброе сердце, заливистый детский смех (у обоих оставшийся таким на всю жизнь). Одно и то же читали они до пансиона (Виланд, Руссо, Сен-Пьер, Жанлис, Херасков, Державин, Карамзин...). В пансионе оба они оказались словесниками — завсегдатаями библиотеки и поклонниками Михаила Никитича Баккаревича, молодого и пылкого преподавателя русской словесности. На его лекциях Жуковский и Тургенев садились у самой кафедры. На верхнем ярусе — по-пансионскому «Парнасе» — затаивались с посторонними книжками любители физики и математики, ничего не желавшие понимать в «просодии» (то есть слогоударении) русского стиха.
Баккаревич проникновенно вещал с кафедры, что поэзия «есть одна из приятнейших наук», которую можно считать «усладительницею жизни человеческой». Он говорил, что «рифмы почитаются от некоторых пустыми гремушками, и это сущая правда, когда в стихах только и достоинства, что рифмы, когда в них нет ни огня, ни живости, ни силы, ни смелых вымыслов, составляющих душу поэзии, одним словом — когда в стихотворце нет дара».
— Русская просодия создана Ломоносовым и подкреплена Державиным, — говорил Баккаревич. Он декламировал стихи, давно известные Жуковскому, но подавал их так, что они начинали сверкать новыми гранями. — Стихотворный язык есть музыка, — продолжал преподаватель. — Иногда одна нота, нестройно, неправильно взятая, портит всю симфонию.
Это особенно врезалось в память Жуковского. Да, музыка... Хорошие стихи, помимо слов и их смысла, несут в себе необъяснимое очарование звуков и ритма. А очарование чувств! Подымающий все твое существо ввысь одический восторг: меланхолия, сладко сжимающая сердце и вызывающая слезы; тревога, страх и дикие порывы студеных стихий северных поэм барда Оссиана... А очарование картин! Луна и туманное кладбище, развалины мрачного замка на скале, блеск весеннего солнца в лазури неба и вод, сонм богов среди мощно клубящихся туч Олимпа, хижина чувствительного философа на берегу лесного ручья... Так начало вырастать в душе Жуковского чувство разлитой в мире поэзии. Лира, арфа, цевница — были для него одновременно и реальность и символы. Прошумел ветер, прогремел гром, прокатившиеся звуки долго отдаются в душе, сладко трепещут в ней замирающие звуки: это божество Поэзии играет на Цевнице, Арфе, Лире. Может быть, оно — горделиво-обнаженное, в лавровом венке, как Аполлон, а может быть, обросшее длинными седыми космами, с угрюмым, вдохновенно-пронзительным взглядом, как Оссиан... Мильтон, Гомер, Камоэнс, Юпг, Поп — имена, обозначенные на корешках книг пансионской библиотеки. Их в России переводили не раз, и если не выходило стихами, так прозой. В томиках журнала «Приятное и полезное препровождение времени», издаваемого Василием Подшиваловым, литератором и педагогом (до Баккаревича он читал в пансионе российскую словесность), — апология чувствительности в духе Карамзина и его «Бедной Лизы», философского уединения среди «сельской натуры», сочувствия к страждущему человечеству. В отрывках, переводах и переделках тут возникала и сплеталась в единое целое мировая литература — философы, историки, писатели, поэты всехевропейских стран и всех времен (но по большей части все же современные — XVIII века) словно бы сошлись на этих страницах во имя торжества в России нового литературного стиля, новой школы, обозначенной именем Карамзина, автора стихотворений, повестей и путевых писем. Подшивалов был карамзинист. Журнал его Антонский сделал обязательным чтением для пансионеров. Тургенев и Жуковский увлекались им столь же страстно как иные ученики многотомным «Всемирным путешествователем» аббата де ла Порта в переводе Булгакова.
В грустном настроении приехал Жуковский в Мишенское на свои первые каникулы — в мае этого года, месяц тому назад, скончалась в Москве Варвара Афанасьевна Юшкова, которой исполнилось только двадцать восемь лет. Овдовевший Петр Николаевич Юшков с девочками тоже приехал в Мишенское — оно было завещано Буниным его семье, однако он не мешал Марье Григорьевне мирно жить тут вместе с Елизаветой Дементьевной и хозяйствовать. Обе они нашли, что в Жуковском совершенно ничего не осталось детского, что он возмужал, посерьезнел, стал говорить почти уже басом, но все такой же добряк и душа нараспашку. Его поселили во флигеле, в бывшей классной комнате. По его просьбе тут сооружены были простые сосновые полки — он решил составить собственную библиотеку. На стол он положил — для ближайшего чтения — двухтомные «Нощные размышления» английского поэта Юнга, переведенные в прозе Алексеем Кутузовым и изданные Типографической компанией Новикова в 1785 году. Юнг был родоначальником так много повлиявшей на развитие лирической поэзии темы «прогулок на кладбище», которая пришлась по сердцу и русским сентименталистам, — она пересеклась в русской поэзии с двумя другими: мрачными и возвышенными фантасмагориями Джеймса Макферсона — его «Поэмами Оссиана» с ночными северными пейзажами, призраками, битвами, скальдами, поющими о былом, — и с учением Руссо, отрицавшего цивилизацию и восхвалявшего доброго от природы «естественного» человека, живущего крестьянской жизнью. С шестидесятых годов XVIII века эта тройственная тема входила в русскую поэзию, пронизывая все литературное сознание читателя.