Жуковский
Шрифт:
Рукописи и черновые тетради Пушкина остались у Жуковского. Среди готовых, но неопубликованных вещей были «Медный всадник» и «Каменный гость» (то и другое было известно Жуковскому и Тургеневу). «Нашлось несколько начатых стихотворений и мелких отрывков; также много начато в прозе и собраны материалы для истории Петра Великого: все это будет издано», — сообщил Жуковский Дмитриеву. Он перелистывал черновые тетради Пушкина, бесчисленные исправления его не удивляли (его собственные черновики исчерканы иногда еще более), но еще раз убедился он, что «то, что кажется простым, выпрыгнувшим прямо из головы на бумагу, стоит наибольшего труда... С каким трудом писал он свои легкие, летучие стихи! Нет строки, которая бы не была несколько раз перемарана. Но в этом-то и заключается
Одну из величайших утрат понес Жуковский — со смертью Пушкина опустели для него и Петербург, и русская литература, и даже Россия. «Память Пушкина, — писал он Дмитриеву, — должна быть и всегда будет дорога отечеству. Как бы много он сделал, если бы судьба ему вынула не такой тяжелый жребий... Наши врали-журналисты, ректоры общего мнения в литературе, успели утвердить в толпе своих прихожан мысль, что Пушкин упал; а Пушкин только что созрел как художник и все шел в гору как человек, и поэзия мужала с ним вместе».
Жуковский вместе с друзьями взял на себя издание «Современника» — ему много помогал в этом Плетнев, на которого вскоре перешли все заботы по журналу. Жуковский же добился разрешения на издание полного собрания сочинений Пушкина, которое начнет выходить со следующего — 1838 года. Многие из неопубликованных произведений Пушкина он готовил к печати сам, кое-что в них по требованию цензуры поправлял, но это было неизбежно. С февраля 1837 года многие свои письма Жуковский запечатывал «талисманом». «Это Пушкина перстень, — писал он, — им воспетый и снятый мной с мертвой руки его».
В это грустное время словно дух Пушкина просил Жуковского не покидать пера. Он решился продолжить перевод поэмы Рюккерта (из «Махабхараты») «Наль и Дамаянти» и начал работу заново — гекзаметром. В марте же вышла, наконец, из печати и «Ундина». Посылая Дмитриеву экземпляр, Жуковский полушутя писал ему: «Наперед знаю, что вы будете меня бранить за мои гекзаметры. Что же мне делать? Я их люблю; я уверен, что никакой метр не имеет столько разнообразия, не может быть столько удобен как для высокого, так и для самого простого слога. И не должно думать, чтобы этим метром, избавленным от рифм, было писать легко. Я знаю по опыту, как трудно». Однако «брани» не послышалось ни с какой стороны. Плетнев в своей рецензии на «Ундину», напечатанной в апреле в «Литературных прибавлениях» к «Русскому инвалиду», объясняет это следующим образом: «Давно уже не выходило книги, которая бы так заняла все классы читателей, как «Ундина». Но мы ничего необыкновенного не находим в том, что ее появление на русском языке произвело всеобщий у нас восторг. Если бы и содержание поэмы не было до такой степени ново, увлекательно и трогательно, то стихи Жуковского, это (по выражению одного поэта) неземное блаженство души, изъясненное верными и стройными звуками, сами собою должны были так подействовать на все вкусы. Но вот что удивляет нас, и что в самом деле неизъяснимо: чем Жуковский наэлектризовывает русские слова (те же самые, которые и в «Словаре российской академии»), что они во всех размерах, при всяком содержании, с каждым предметом, во всяком тоне расплавляют сердце и наполняют счастием все бытие наше?»
Гоголь назвал «Ундину» «чудом» и «прелестью». Герцен в связи с «Ундиной» писал о Жуковском: «Как хорош, как юн его гений!» Из простой сказки Фуке Жуковский сделал поэму. В ней появилось то, что у Фуке отсутствовало: голос автора, чаще скрытый, но иногда и явный.
В образе Ундины, исполненном поистине вечной поэтической красоты, Жуковский слил характеры двух дорогих для него женщин, оставивших его одиноким в этом мире, — Саши и Маши. Проказливая Ундина — это Саша, еще девочкой, веселая непоседа и милая озорница, которая стригла усы кошкам. Задумчивая и тихая — Маша, которая была полна страдальческой, полублаженной грусти еще в отрочестве. Но Ундина не отражение их, она навеяна ими, и не только их ранней молодостью, а и всей их жизнью. Поэтому понятна становится та явная, сквозящая в каждой строке поэмы любовь автора к образу своей фантазии. Отступают на задний план сказочные события, а вперед выходит их живой смысл.
После смерти Пушкина Жуковский стал грустнее и, как он сам почувствовал, старее. Человек, утративший все, кроме поэтического таланта, но не потерявший доброты и «уважения к жизни», — таков он и на портрете, написанном Карлом Брюлловым в 1837 году. Может быть, этого портрета и не было бы, если б Брюллов не обратился к Жуковскому за помощью, — он хотел выкупить из крепостной зависимости молодого художника и стихотворца из малороссиян — Тараса Шевченко, друзья Шевченко и земляки его — Сошенко и Мокрицкий, — художники оба, постоянно просили Брюллова помочь Тарасу. 2 апреля 1837 года Мокрицкий записал в дневнике: «После обеда призвал меня Брюллов. У него был Жуковский, он желал знать подробности насчет Шевченка. Слава богу: дело наше, кажется, примет хороший ход. Брюллов начал сегодня портрет Жуковского и препохоже».
В апреле же пришел «вопль» от Гоголя, находившегося в Риме. Средства его были на исходе, а он работал над «Мертвыми душами». «Вы один в мире, которого интересует моя участь, — писал Жуковскому Гоголь. — Вы сделаете, я знаю, вы сделаете все то, что только в пределах возможности». Гоголь жалуется, что русские художники («иные рисуют хуже моего») имеют по 3000 в год; актеры («я не был бы плохой актер») — 10 000 , — «но я писатель — и потому должен умереть с голоду». Он просил выхлопотать ему под каким-нибудь видом «содержание от государя». И хотя Третье отделение еще все кипело негодованием на Жуковского за его разносное письмо Бенкендорфу о Пушкине, Жуковский начал хлопоты за Гоголя и сумел добыть для него денег. Гоголь получил их. Гоголь борется с трудностями, но работает... А Пушкина уже нет.
У Жуковского на столе тетрадь, переплетенная в коричневую кожу, — «Черновая книга Александра Пушкина» тиснуто на обложке. Она была пуста — Пушкин ничего не успел внести в приготовленную книгу. 27 февраля 1837 года (через месяц после дуэли Пушкина) Жуковский вписал сюда стихотворное посвящение к «Ундине». Начальные строфы его продиктованы тяжкой скорбью поэта:
Бывали дни восторженных видений; Моя душа поэзией цвела; Ко мне летал с вестями чудный Гений; Природа вся мне песнию была. Оно прошло, то время золотое; С природы снят магический венец; Свет узнанный свое лицо земное Разоблачил, и призракам конец.В начале апреля Жуковский снова открыл эту тетрадь — открыл, чтобы писать в ней. Он взял XXI том немецкого Гердера, где была помещена его «греческая антология», некоторые стихи были переведены прямо на полях книги (Жуковский давно начал работу над ними). В «Черновой книге Александра Пушкина» появились черновики девяти стихотворений, семь из них из Гердера, антологические: «Роза»; «Лавр»; «Надгробие юноше»; «Голос младенца из гроба»; «Младость и старость»; «Фидий» и «Завистник»; два — оригинальные — «Судьба» и стихотворение без названия («Он лежал без движенья...»). Все это стихи философские. И самые сильные из них как раз два последних.
В стихотворении «Судьба» Жуковский не следует за Гердером (у которого есть три стихотворения об этом, и везде немецкий поэт говорит о тщетности попыток сопротивляться року), он по-своему осмысливает библейскую притчу, им же не раз использованную (например, в альбоме Воейковой, в прозаической записи). Антологического в этом стихотворении только традиционный элегический дистих. Оно явно написано с мыслью о Пушкине, и вместе с последним в цикле («Он лежал без движенья...») составляет некое единство, так как и оно — еще более явно — связано с Пушкиным.