Журавли и карлики
Шрифт:
В прихожей Шубин спросил жену, не звонил ли ему кто-нибудь. Это было первое, о чем он спрашивал у нее, приходя домой. Она сказала, что никто не звонил.
Он попил чаю и снова сел за машинку. За окном туманными огнями лежал город, за год ставший чужим. Было чувство, будто его жизнь надпилили в нескольких местах и пытаются сломать то по одному надрезу, то по другому.
Под крышей их четырнадцатиэтажной панельной башни висел прожектор, направленный на площадку перед единственным подъездом. Недавно на него скинулись домовые автовладельцы, а то оставленные у подъезда машины раздевали чуть не каждую ночь. В его прицельном луче за окном повалил снег, а в Молдавии, куда из Кракова направился Анкудинов, настала
Из Кракова его путь каким-то образом пролег через польский Люблин. Вероятно, ему пришло на ум сделать петлю, чтобы запутать следы. В Люблине он видел здание сейма, в котором после недавних дебатов о том, объявлять войну туркам или нет, выбиты были все окна. Этот вопрос шляхта обсуждала с такой заинтересованностью, что не оставила в рамах ни одного целого стекла. Даже окончины кое-где были порублены саблями. Зрелище громадной хоромины, пустынно зияющей оконными провалами, произвело на Анкудинова сильное впечатление. Позднее, сравнивая республиканскую форму правления с монархической, он часто о нем вспоминал.
В Сучаве его ожидало непредвиденное известие. Оказалось, тремя годами раньше сюда уже прибегал с Руси какой-то человек, тоже назвавшийся сыном Василия Шуйского, только не Иваном, а Семеном. Идея носилась в воздухе, как запах дыма после пожара.
Молдавские бояре спросили Анкудинова, знает ли он того человека. Он не смутился и отвечал, что это его старший брат. Бояре рассказали ему, что его брат показывал у себя промеж грудей тайный знак, в материнском чреве ангельской дланью печатан, – крест волнист, а справа над перекладиной звезда с лучами. Он говорил, будто у Шуйских в роду все сыновья рождаются с такой печатью, но немецкий доктор, осмотрев пятно, нашел, что оно не прирожденное, выжжено раскаленным серебром. Тогда господарь выдал самозванца русскому послу Дубровскому. Посол приказал его убить, а отсеченную голову и кусок кожи, где находился этот знак, отослал в Москву.
Выслушав, Анкудинов спросил: «Ваш лекарь как болезнь узнает, по крови или по водам телесным?»
Бояре ответили, что по крови – отворяет вену и смотрит.
«Ну так ждите беды, – предостерег их Анкудинов. – Добрые лекари по урине смотрят, а ваш-от влыгается в лекарское звание. Ему ни в чем веры давать нельзя. Гоните его, только греха вам уже не избыть, кровь брата моего с ваших рук взыщется. Тот знак, крест со звездой, – истинный».
«И на тебе он есть?» – спросили бояре.
Он в ответ заявил: «Вы братнины слова слышали, да не уразумели. Тот знак бывает у старшего сына, а я – младший».
Понимая, что убедить их не удалось, Анкудинов ночью выбрался из окна и дал деру, но молдавские сыщики оказались проворнее польских. Наутро его привезли обратно в Сучаву. По дороге один провожатый открыл ему, что из того куска кожи, который после казни старшего брата был срезан у него с тела и вместе с головой отослан в Москву, там сшили кошель, доверху наполнили его серебром и прислали назад, в награду господарю.
Пару недель Анкудинов просидел под замком, дожидаясь своей участи. Его уже стало тошнить от страха, наконец Василий Лупа принял соломоново решение. Три года назад русский царь получил от него хороший подарок, теперь следовало ублажить турецкого султана, чьим вассалом он являлся. Поэтому второго князя Шуйского, свалившегося ему на голову вслед за первым, господарь отправил не в Москву, а в Стамбул.
– Это все правда? – с недоверием спросила жена, когда Шубин вслух прочел ей несколько последних абзацев.
– Да, – ответил он, слегка покривив душой.
Она уловила фальшивый звучок, но копнула не в том месте.
– И про братца? И про крест со звездой? И про кусок кожи?
– Это – правда, – с облегчением подтвердил он и почему-то подумал о Жохове.
В папке у него лежало описание анкудиновской внешности. Оно было сделано в Посольском приказе и выдавалось выезжающим за границу русским купцам и дипломатам, чтобы они могли опознать самозванца, буде он им там повстречается.
Приметы были следующие: «Волосом черно-рус, лицо продолговато, одна бровь выше другой, нижняя губа поотвисла чуть-чуть». Лишь сейчас Шубин понял, что это портрет Жохова.
За стеной, как неотвязный кошмар, как вечный упрек ему, Шубину, тупо сидящему за машинкой, когда другие читают лекции в американских университетах или уезжают на ПМЖ за границу, звучала песня про трех братьев, ушедших искать счастье на три стороны света. Сын соглашался засыпать только под нее.
Потом жена пошла выносить мусор. Возле мусоропровода она немного поговорила с соседкой, которая осенью отдыхала в Анталии и до сих пор не могла этого забыть. Шубину тоже доводилось внимать ее рассказам. Соседка вспоминала Турцию как страну Офир, полную чудес и дешевых кожаных изделий. Сам факт блаженства эрозии не поддавался, но конкретные ощущения со временем начали выветриваться у нее из памяти. При попытке выразить их словами лицо ее становилось скорбным, как у младенца, в материнской утробе пережившего миллионы лет эволюции от тритона до человека, а теперь постепенно забывающего свой долгий путь к разуму и свету.
Вернувшись, жена взяла у него со стола несколько черновиков, чтобы постелить в мусорное ведро вместо газеты. На одном из них ей попалось на глаза слово «Стамбул». Она вздохнула:
– Все ездят отдыхать в Турцию.
– Что ты этим хочешь сказать? – напрягся Шубин.
– Ничего нового. Знаешь, что говорила мне Жанна?
Это была любимая подруга, вовремя уехавшая в Америку. Последнее придавало особый вес всем ее высказываниям. За ними стояла мудрость человека, способного предвидеть ход событий.
– Она говорила, мужчинам нельзя позволять делать то, что им хочется, – сказала жена и понесла ведро на место.
Кот, задрав хвост, побежал за ней в надежде, что ему сейчас что-нибудь положат в его плошку. Он всегда на это надеялся, когда жена переходила из комнаты в кухню, а последнее время у него еще была иллюзия, что мойва, которой его теперь кормили, исчезнет как дурной сон и опять появится старый добрый минтай.
В записной книжке Шубин нашел номера четырех приятелей и начал обзванивать их, в надежде лишний раз убедиться, что у людей его круга дела идут не лучше, чем у него. Ни с кем из этой четверки он в последние месяцы не только не виделся, но даже не говорил по телефону.
Все четверо были дома, и про состояние их дел кое-что удалось выяснить. Один трудился над книгой «История каннибализма в России», другой сторожил автостоянку, у третьего жена работала в банке, поэтому сам он вообще ничего не делал в ожидании, когда к власти придет правительство национального доверия. Четвертый, считавшийся самым близким, с вызовом сообщил, что пишет остросовременный роман о Хазарском каганате, и, не прощаясь, положил трубку.
Прадед Шубина по отцовской линии носил имя Давид и фамилию Шуб, Шубиным стал дед-эпидемиолог, один из героев успешно защищенной внуком диссертации на соискание ученой степени кандидата исторических наук. После революции он полтора года проработал на западе Халхи, в районе Улясутая, где тогда свирепствовала чума. Оттуда дед вывез жену из семьи алтайских казаков, бежавших от советской власти в Монголию и выкошенных там чумной бациллой. От этой бабки Шубину достались глаза и скулы с намеком на азиатчину. Так считала мать, хотя ее собственные предки, уральские крестьяне и горнозаводские рабочие, тоже были не без примеси татарской и угро-финской крови. Если собрать вместе всех шубинских пращуров, получился бы полный каганат.