Журавлиное небо
Шрифт:
Любителей «забіць трывогу аб той мове, якой азваўся беларус», всегда было много. Смотрели и выносили приговор с высоких «государственных» позиций. Зачем эти местнические тенденции, зачем заводить распри в доме? В доме должен быть один хозяин, один отец. И дети должны слушаться отца. Ну, а славянская, святая славянская идея? Что ж, и ее вы хотите разорвать на пестрые лоскутья, чтобы перевязывать ими свои «местные» раны? Нет, у идеи должно быть одно знамя.
Так или приблизительно так могли думать в среде, где жил Богданович.
Один из «идейных» — Петр Гапонович, брат Анюты Гапонович, двоюродной сестры поэта, той Анюты, в которую он был влюблен. Петр Гапонович. Родственник и, казалось, друг. И принципиальный, так сказать, противник. Они спорили по национальному вопросу. Гапонович, «рассудительный,
Спорили — может, так, а может, и не так. Несомненно одно: Максим для Гапоновича — идеалист, идея которого ничего не стоит. Не предмет спора увлекает Гапоновича, а возможность оттачивать свои силлогизмы. Пусть радуется, пусть в конце концов верит. Дело его. На другое он не способен. Не сбил бы с толку Анюту. Она, кажется, рассудительная девушка, но все же… Такого кавалера, как Максим, своей сестре он, понятно, не желал. Он, тот «логик», по-настоящему встревожился, узнав о намерении Максима приехать из Ярославля в Нижний. Перед Богдановичем тем временем остро встала проблема устройства жизни после окончания лицея. Куда податься? Что делать? Ехать в Минск? Но идет наступление немцев, и еще неизвестно, чем оно кончится. А кроме того — Анюта… Надо было как-то прояснить отношения.
Этих отношений Петр Гапонович боится больше всего. Нет, он раскроет ей глаза на то, кто этот Богданович, и он дает Богдановичу характеристику, лучше которой вряд ли мог бы, на наш сегодняшний взгляд, кто-нибудь дать. Он уверен, что сестра, которой он пишет (не Анюта, а вторая сестра, Вера Ивановна), поймет все как следует и сделает все, чтоб помешать развитию отношений между Богдановичем и Анютой. Гапонович пишет:
«Рьяные отношения к „самостийной“ Белоруссии окончательно поглотили все его заботы и все его внимание. Он запирался в своей комнате, углублялся в эти вопросы и в такой плотной двойной оболочке, изолированной от жизни, провел все свои последние годы.
Так рисуется его теперешнее положение, и отсюда идет его решение бросить дом своего отца и Александры Афанасьевны и на стороне начать новую самостоятельную жизнь».
Это написано в 1915 году. Богданович уже автор «Венка». Венок славы, будущей великой славы, уже лежит на его голове, но «логик» Гапонович не видит этого. Ветер века шумит в лавровых листьях этого венка, но «силлогистик» не слышит этого, он бормочет что-то о «двойной оболочке», об изоляции от жизни. О человеческий практицизм, о трезвый реализм мещанства, сколько раз ты решался выносить приговор гению и сколько раз выносил приговор самому себе!
Жизнь… Изоляция от жизни. Мещанин понимает только «жизнь», но никогда не постигнет ее меры — времени. «Изолированный от жизни» Богданович носил в себе жизнь в ее наивысшем и самом широком измерении. В маленькой комнатке того, кого прозвали Максимом Книжником, жило само время. Там помещалась вся Беларусь. Далекая и близкая Беларусь, «краіна-браначка». Отец говорит: выбором жизненного пути, выбором цели сын обязан «непреодолимому влечению» к родной стихии, интуиции, «унаследованной от предков». Возможно, это и так. Но можно ли все объяснить только этим? Сам же Адам Егорович стоял еще ближе к предкам, чем сын. И ближе к сокровищам «бабки Рузали». «Остальное сделала твердая воля и упорство в труде». Ну, хорошо. Добавим еще — и талант, о котором почему-то забыл Адам Егорович. Мы объясним себе Богдановича — необычайно требовательного поэта-мастера, — но как объяснить рождение в Богдановиче именно белорусского поэта? Адам Егорович имел и талант, и интуицию, унаследованную от предков, и завидную настойчивость в труде, и твердую волю, однако не стал фигурой такого масштаба, как сын, хотя и намного
«Слушайте время!» — говорит нам своим примером Богданович. Запомним это.
ОРИГИНАЛ И КОПИЯ
И как непросто было Богдановичу стать белорусским поэтом! Начать хотя бы с того, что родному языку он должен был учиться, как чужому: вначале он просто не знал его! И, что самое горькое для писателя, не знал его живых говоров. Не знал, понятно, не по своей вине. Просто так складывалась его жизнь. Все, словно нарочно, было против того, чтоб он почувствовал себя белорусом. Впервые он приезжает на родину в двадцать лет. Двадцать лет — это много только для Богдановича, он уже известный белорусский поэт. И вот парадокс: белорусский поэт почти не умеет говорить по-белорусски! Словно чужеземец, он просит каждого, с кем разговаривает, поправлять его произношение.
И в то же время он озабочен белорусскими проблемами, как немногие из «центристов», людей, которые занимались общественной или литературной деятельностью непосредственно «на местах». Один из тех, кто встречался с Богдановичем в его первый приезд в Белоруссию, пишет:
«М. Богданович приехал в Вильно уже как активный и сознательный деятель белорусского возрождения, глубже проникая мыслью в будущее нашего народа, чем мы, работники, сгруппированные в центре».
Знаменательное признание! Именно признание, а не снисходительный комплимент: какой смысл «центристу» сравнивать заслуги целой группы людей, к которой он и сам принадлежит, с заслугами всего лишь одного человека, к тому же в известной степени «чужака», и выставлять при этом свою группу в очевидно невыгодном свете? Но «чужак» был бескорыстным — вот что влекло к нему людей, вот что позволяло объективно оценивать его талант и его стремления. И кроме этого: сам факт появления Богдановича был еще одним, может, самым серьезным подтверждением важности и жизненности того дела, которому отдавали все свои силы лучшие из белорусских интеллигентов.
Большое видится на расстоянии, и Богданович своей жизнью блестяще подтвердил это. Вся его жизнь — подвиг. Настойчивое и ровное горенье одной страсти. И такое кратковременное… Вот почему его жизнь напоминает нам вспышку метеора. Вот почему мы часто и говорим о нем именно так. Может, это даже лучше, чем говорить «подвиг», «жертва», «самоотверженность». «В его трудах найти внезапное не тщись». То, что мы называем подвигом, — для него естественная, однажды избранная манера мыслить и жить. И, конечно, творить. Понятие «подвиг» включает в себя нечто такое, что, отдавая должное человеку, в то же время как бы и принижает его, делает сверхъестественной его деятельность. Подвиг?
Богданович не чувствует всего этого.
Изучать свой родной язык — что в этом сверхъестественного? Изучать только по словарям, по фольклорным записям, с помощью сравнительных грамматик славянских языков? Но кто же в этом виноват? Он не родился в белорусской деревне, не жил в ней, не слышал, как разговаривают крестьяне, — кого же в этом винить? Он не знает, где надо поставить ударение в том или ином слове. Он вообще не уверен, звучит ли по-белорусски та или иная его фраза. Ему стыдно, ему говорят, что в его белорусском языке много русизмов. Ему говорят, что в его русском языке много белорусизмов. Он соглашается и с теми, и с другими и в минуты отчаяния, вероятно, думает, что взялся не за свое дело.
Нет, не надо громких слов, тогда лучше поймешь, как Богдановичу было трудно.
В его белорусском языке действительно было (особенно в начальном периоде творчества) много русизмов. Субъективные причины этого явления понятны, но не забывайте, что белорусский литературный язык тогда только еще формировался и не имел прочно закрепленных ни лексических, ни стилистических, ни грамматических норм. Богдановичу в своем творчестве приходилось преодолевать как бы двойные трудности. Белорусизмы в его русском языке? Для него это должно было звучать похвалой.