Журнал «Если», 1992 № 03
Шрифт:
Я очень уважаю графоманские борщи. Они наваристы, они жирны, они приготовлены со всеми необходимыми специями, к ним часто подается…
Каждый графоман имеет свой борщ. Человек он не от мира сего, и единственная его связь с миром — это борщ, так же, как единственная услада — литтворчество.
И как они все успевают? И добиться успехов по службе, и исписать тысячи страниц неразборчивым почерком, и борща, вдобавок, наварить? Энергия! Энергия графомана значительно превышает лошадиную силу. Я удивляюсь и
Ах, вялый я человек, безвольный. Пропаду я! Другой бы как гаркнул: «Пошел, дескать, вон!» Или еще куда-нибудь. А я все сижу, посматриваю в окошко.
– Да, — говорю. — Да. Я вас очень внимательно слушаю. Что вы, что вы, я все понимаю…
Ах, как грустно!
Но, однако, что же это я? Опять разнылся? Что-то точит меня. Все точит и точит.
Дождь ли за окном льет, или солнце сияет, а меня все что-то точит и точит.
Вот графоманов ругаю. А зачем? Графоманы, в сущности, очень милые люди. У них случаются такие прекрасные перлы, что, собравши эти самые перлы со всех концов страны и света, мы свободно можем получить нового коллективного гения, силой равного Толстому, Достоевскому и Шекспиру, а духом — всем им троим вместе взятым.
И вообще — не смейте обижать графоманов! Они — мои. Я их отныне беру под защиту, как меньших братьев своих, которые заблудились в лесу. Я считаю, что графоманы не только имеют ценность, но и крайне необходимы цивилизованному человечеству, поскольку гениальные писатели произошли от графоманов, как люди от обезьян. И скверные писатели — тоже. Я вот только не понимаю, от кого произошли средние писатели. От кого и откуда. Мне кажется, что они имеют минеральное происхождение.
Так вот, значит. Один мой очень милый знакомый графоман пригласил меня в гости, где он проживал один, без жены, родственников или родителей. Проживал, днями работая на службе, а по вечерам — творя и верша.
– Прошу тебя, — сказал он. — Я вчера купил баранью ногу. Я сварил. У меня борщ.
Ты приходи, друг.
Вялый я человек. Слабый. Безвольный.
– Прошу тебя, — сказал он, передавая полную до краев тарелку.
– Но и ты тоже, — защищался я.
– Ну, конечно, — успокоил меня графоман. И мы стали кушать. Плавал лучок, укроп. Утонул кусок баранины, и в жировых блестках отражалось электричество.
– А теперь… — торжественно провозгласил графоман, и я поудобнее устроился в кресле
Уж вечер. Славой осиянный
Я из заводу выхожу.
Сам я — продукт эпох гуманный.
На мир я с нежностью гляжу
Воцарилось молчание.
– Ну и как? — повторил он, дрогнув голосом.
– Что, «как»?
– Как стихи.
–
– Давно, — сухо отвечал графоман, закуривая длинную папиросу. — А что, плохо?
– Да нет, что ты! Интересно! — Я приходил в волнение. — Очень интересно. Бьется поэтическая жилка. Но тебе обязательно нужно больше писать. Обязательно!
– Вот. Вот! Я тоже так думаю Я напишу, — суетясь, радовался графоман. — Я, я…
(Тут его голос сипнет, и он от избытка чувств ничего больше не может сказать).
И так — сколько раз. Эх, много, много, много раз и много графоманов. Я однажды одному по глупости ляпнул не то, что надо. По неопытности.
– Зачем ты это делаешь? — спросил я.
– Тяга. Тяга простого человека к культуре, — значительно ответил графоман, строго глядя в окно.
– Вот и читал бы хорошие книжки, раз тяга.
И тут графоман развернулся от окна пружинно. Глаза его, можно сказать, как молнии блистали.
– Я… много лет. Поглощал. Я поглощал, а теперь я хочу отдавать, испускать. Понимаете, — сказал он, переходя на «вы» и глядя на меня, как на Дантеса. — И отдам, отдам. Испущу, понимаете?
– Понимаю, — уныло ответил я и тоже посмотрел ему в глаза.
И посмотрев, понял все. Что, во-первых, и сам я таков, что лишь по случайности я его учу и ем его борщ, а не он меня и ест мой борщ.
А во-вторых, будь возможность, он бы убил меня. Убил и закопал без жалости и содрогания. Закопал исключительно в целях личной безопасности и продолжения торжества графоманства на Земле.
Спрашивает:
– Что, плохо я пишу? Только честно! Честно!
– Ну, если честно, то ничего так, — труся, отвечал я.
Графоман ослаб. Капли пота увлажнили его крутой лоб.
– А вот это ты видел? — спросил он.
Я остолбенел. Этого я не видел никогда. Графоман ухитрился сложить из пяти пальцев одной руки (левой) две фиги. Сложил и показал их мне.
– Чудо природы! — изумился я. — Как вам это удалось? Ведь всем известно, что фига — это комбинация из трех пальцев, а у вас из пяти пальцев вышли две фиги. Чудо природы!
– Я и на правой могу, — бахвалился графоман.
Сделал и на правой. Четыре фиги были направлены на меня.
– Одна — тебе, остальные — всем вам, всей вашей шатии-братии. — объяснил он.
Убил бы! Убил! Закопал бы меня темной осенней ночкой на огороде, озираясь по сторонам! Убил бы, закопал!
Неужели бы убил? Нет, пожалуй. Все-таки, пожалуй, нет.
Ибо для крови нужен мужчина, а графоман — это эльф. Это беспечная белая бабочка, легко порхающая вокруг котла с черной, мрачной, вонючей, кипящей и лопающейся на поверхности пузырями, обжигающей, прекрасной жидкостью. Вот так.