Журнал Наш Современник №10 (2002)
Шрифт:
— Федоров Федоровым, но это вообще очень русская мысль.
И вновь Свиридов взял у меня тетрадь со списком стихотворения и, как и прежде, перечитал его сам.
Вернувшись к застолью, он предложил второй тост:
— Хочу выпить за наше здоровье. Вы должны продолжать свое дело, ни на что не обращайте внимания. Работайте — правда себе дорогу найдет.
Затем началось то, что мне хотелось донести до Георгия Васильевича непременно. Я приступил к чтению писем Клюева 1934—1936 годов из сибирской ссылки, которые мне удалось годом раньше
Уже первое письмо от 10 июня 1934 года, где Клюев описывает Колпашево — место своей ссылки — и свои злоключения после ареста, вызвало реплику Свиридова: “Какая поэзия!” — и одновременно его совет как человека многообразного жизненного опыта:
— Смотрите, храните все это, чтобы все это у вас не отобрали.
Далее из его уст не раз слышались возгласы восхищения. В одном из мест он воскликнул:
— Их необходимо обязательно все напечатать!
(Это пожелание в последующие годы реализовалось — см. журналы “Новый мир”, 1988, № 8; “Север”, 1994, № 9).
Письмо от 22 февраля 1935 года Клюев начал с новеллы:
“В острожной больнице одна сиделка принесла арестанту-уголовнику сваренное яйцо. “Слишком круто сварено”, — сказал больной и оттолкнул его. Сиделка удалилась так же спокойно, как если бы арестант прилично поблагодарил ее... Вскоре она вернулась со вторым яйцом и ласково предложила больному.
“Оно недостаточно сварено”, — проворчал он с досадой. Женщина ушла, ничуть не изменившись, и пришла в третий раз, держа в руках кастрюльку с кипящей водой, сырое яйцо и часы.
“Подержите, дорогой, — сказала она ласково, — теперь у вас под рукой все, что нужно, чтобы сварить яйцо так, как вам хочется...”
“Позовите ко мне батюшку”, — сказал преступник и приподнялся. Сестра с удивлением, недоумевая, посмотрела на этого зверя. “Я не шучу, — ответил он на немой вопрос сиделки, — я желаю причаститься... Так как на земле существует такой ангел терпения, как вы, то я теперь верю, что и на небе существует милосердный Бог”.
Эта притча произвела на Георгия Васильевича очень большое впечатление.
Корпус клюевских писем, значительный по объему, требовал много времени для прочтения. К тому же было уже около девяти вечера, а беседа наша началась примерно в три часа дня... Усталость дала знать о себе, и Свиридов, не выдержав, попросил меня остановиться. Оказывается, всю неделю до этого они с А. С. Белоненко ежедневно работали до двух часов ночи.
— Мне неловко, что я утомил вас, — обеспокоился я.
Но эти слова произвели неожиданное действие — Свиридов взял себя в руки и сказал, что готов дослушать до конца. Я активно возражал, но он настоял на своем, и чтение было продолжено.
Места, останавливающие его внимание, он просил перечитывать. Среди них были слова Клюева о том, что “без русской песенной соли
Бедность проклятая! Как тяжело ты ложишься на плечи!
Как развращаешь зараз тело и душу мою!
Я так люблю красоту и молитву, а ты против воли
Учишь насильно меня грех возлюбить и позор!
После повторения этих строк — восклицание:
— А! Феогнид из Мегар! Именно его я всегда любил из греков больше всего!
Здесь же Клюевым цитировался “русский гимн”, автором которого был назван отец Иоанн Кронштадтский (“Известный реакционер!” — произнес Свиридов с непередаваемой интонацией после того, как прозвучало это имя):
Как тебе приятно, как весело
Сидеть под цветущей яблоней;
Она проста — потому и счастлива.
Бог прост и душа проста.
Какая радость знать это!
Эти строки задели в Георгии Васильевиче что-то глубоко сокровенное. Он попросил повторить их, потом взял тетрадь и перечитал сам и, наконец, попросил у домашних лист бумаги и стал переписывать стихи, приговаривая:
— Бог прост и душа проста! Я не устаю говорить об этом!
По окончании чтения мы перешли в кабинет — ближе к выходу. Увидев там на столе принесенные мною клюевские сборники, Свиридов, обращаясь к жене, сказал:
— Вот Сергей Иванович оставил мне книги... Ну, Бог даст, не последний раз встречаемся!
И такой (будто уже совсем стариковский) оттенок сентиментальности послышался в этих словах, что мне стало грустно...
Я дал композитору антологию “Поэзия российских деревень”. Увидев в оглавлении знакомые и дорогие имена, он обрадовался:
— О! Клычков! Орешин! Вы знаете, у меня на Орешина есть сочинение, называется “Лапотный мужик”, с оркестром, колоколами, органом!
Я указал на Федора Сухова, но этого имени он не знал. Зато о Василии Казанцеве сказал так:
— О! Это хороший поэт! У него есть превосходное стихотворение “Ворон”.
Нашлось у него доброе слово и для Владимира Кострова:
— Мне дорого, что он написал обо мне в своих стихах, хотя мы даже незнакомы.
При прощании, передавая привет Лазареву, Георгий Васильевич спросил:
— И вообще, вы можете приехать сюда вместе?
И пригласил:
— Приезжайте обязательно!
Мы поцеловались, и я, вместе с А. С. Белоненко, который в тот вечер выезжал из Москвы в Ленинград, вышел на дачную улицу.
Сейчас, по прошествии лет (и каких лет!), могу сказать без малейшего преувеличения и безо всякой позы: эта удивительная беседа стала важнейшим событием всей моей жизни. И как здорово, что почти сразу же по возвращении домой я записал все, что осталось в памяти, — теперь, при самом горячем моем желании, я не вспомнил бы и тысячной доли того, что увидел и услышал в тот счастливый для меня день...