Журнал Наш Современник №10 (2002)
Шрифт:
Ваш С. Я. Субботин.
В тот же день я вылетел в Томск, куда был командирован институтом, где тогда работал, для участия в научной конференции по спектроскопии — своей базовой специальности.
Из архивных материалов, с которыми я познакомился в Пушкинском Доме, мне был известен томский адрес, по которому жил Клюев в 1934—1936 годах. Очутившись в Томске, я, конечно, отправился разыскивать жилище ссыльного поэта, особенно, впрочем, на успех не рассчитывая.
Однако и переулок Красного Пожарника с его деревенскими домишками, и “изба № 12”, обозначенная Клюевым в его письмах, находились
Отыскались люди, в своей студенческой молодости встречавшиеся со ссыльным Клюевым. Они поделились со мной своими воспоминаниями. Получил я и фотографии тех знакомых поэта, к которым он, по его же слову, “хаживал” в Томске, — геолога и почвоведа Р. С. Ильина и заведующей библиотекой Томского университета В. Н. Наумовой-Широких. Все это я увез с собой в Москву, куда вернулся 11 июля.
Через три дня мне принесли телеграмму:
ПРИЕЗЖАЙТЕ ВОСКРЕСЕНЬЕ ДВА ЧАСА ПЕРХУШКОВО БЕЛОРУССКОЙ ДОРОГИ ОТ СТАНЦИИ АВТОБУС 30 ОСТАНОВКА ПОСЕЛОК АКАДЕМИИ НАУК ДАЧА 123=СВИРИДОВ=
Взяв с собой прижизненные издания Клюева, фотографии, копии архивных материалов, записи, сделанные в Томске, — словом, все, что могло понадобиться при встрече с композитором, — в воскресенье, 17 июля, я направился по указанному в телеграмме маршруту.
До Перхушкова я доехал без труда. Дачный же поселок, где обитал Свиридов, я “благополучно” проскочил. Пришлось сойти на следующей после него остановке автобуса и возвращаться пешком. Начался дождь с грозой. Идти надо было километра два. Зонтика у меня с собой не было, и я сильно промок. Хорошо, что клюевские материалы были в портфеле, и вода до них не достала.
Пришлось расспрашивать встречных, чтобы наконец-то прийти в самый дальний угол поселка к дачному участку, на котором помню только малоприметный двухэтажный дом. Открыв его двери, я увидел композитора в одних трусах. Оказалось, что он ходил собирать грибы, попал, как и я, под дождь и как раз шел в ванную привести себя в порядок.
Я остался с Эльзой Густавовной и человеком примерно моего возраста, который имел со Свиридовым заметное внешнее сходство. Она поставила принесенные мною цветы на рояль в кабинете, куда мы прошли. Кроме инструмента там стояли письменный стол, несколько стульев, старый диван, на который меня усадили, и кресло-качалка, в которое сел мой ровесник.
Выйдя из ванной, композитор представил мне его:
— Это Александр Сергеевич Белоненко, мой племянник, музыковед, живет в Ленинграде. Защитил диссертацию на тему “Древнерусская мысль в музыке”.
Георгий Васильевич был одет в пижаму, поверх которой был еще купальный халат. На ногах у него были валенки. Разговор, ради которого я был позван, он начал сразу, кажется, не успев даже присесть на стул:
— Здесь были Кожинов и Куняев. Кожинов сам стал говорить о вас (вы делаете святое дело). Потом почему-то убеждал меня, что Тряпкин выше Клюева. Тряпкин, конечно, очень милый человек, но Клюев — это гений...
Затем с большим подъемом говорилось об отношении Кожинова к русскому и в этой связи — о только что полученном сборнике стихов Юрия Кузнецова “Русский узел” и особенно о стихотворении с посвящением “В. К.”, то есть В. Кожинову, где есть слова, давшие название книге:
— Я нахожу в этом стихотворении очень глубокую мысль. В литературе — как-то удается делать русское дело. Все-таки оно идет. А в музыке гораздо сложнее.
По своей тогдашней наивности (и, сказать прямо, по невежеству) я осмелился возразить:
— В музыке проще.
— Ну, а если музыка связана со словом? Нет, в музыке сложнее. Профессура еврейская, соответственно такова и ориентация при обучении. Даже если человек русский, они ему сворачивают голову вот так. — И характерным жестом показал поворот головы набок. — Но у них нет своего музыкального языка. Вся додекафония и пр. — придуманная вещь.
Вернувшись к теме, я стал говорить о трудностях продвижения Клюева в печать.
— Ничего, ничего. Все постепенно будет идти. А о сложностях обычно кричат те, у которых нет ничего за душой, — сказал Георгий Васильевич и пригласил меня пересесть. — Пойдемте за стол, я буду чистить грибы, и мы будем разговаривать.
Мы прошли в столовую и разместились за длинным прямоугольным столом друг против друга по большим его сторонам, а Александр Сергеевич — у меньшей стороны.
Заговорили о Владимире Лазареве, с которым (после выхода альманаха “День поэзии 1981” с клюевскими произведениями) Свиридов состоял в переписке. В то время поэт публично выступал против приема в Союз писателей тогдашнего заместителя министра иностранных дел А. Ковалева. Этот высокопоставленный чиновник издал несколько сборников своих стихов и очень хотел получить официальное членство в писательском союзе, руководство которого, учитывая статус соискателя, решительно его поддерживало. Лазареву же за его неуемность в этом деле “доставалось на орехи”: дело дошло до выговора по партийной линии (поэт был членом КПСС).
Кратко обрисовав Свиридову ситуацию, я, помнится, прочел какие-то нелепые строчки заместителя министра. Он от души рассмеялся, но сказал:
— Пусть издают пятьдесят Ковалевых, но издадут также и два сборника Клюева. Не стоит на такую борьбу тратить время, ибо мы вообще живем в море лжи... Надо работать, делать свое дело, а правда всегда найдет дорогу.
Последняя мысль, словно некий девиз, звучала в тот вечер многократно.
О выговоре Лазареву композитор заметил:
— Вы знаете, Солоухин придумал выражение “террор среды”. Это очень точные слова. Оценки явлениям культуры формируются не на самом верху, и не во втором, и не в третьем слое, а на нашем уровне — на уровне среды.
И рассказал о том, что произошло с ним самим:
— В 1958 году “Поэма памяти Есенина” была выдвинута на Ленинскую премию одновременно с 11-й симфонией Шостаковича. С Дмитрием Дмитриевичем тогда мы были в большой дружбе; накануне объявления решения он позвонил мне и сказал, что все вроде бы складывается неплохо. Но один композитор — не хочу называть его имени, — посоветовавшись с другим композитором (имени которого я тоже не хочу называть), побежал в ЦК и сказал там, что Есенин — это кулацкий поэт. Этим дело тогда и кончилось.